eBOOK. Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы

Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы

Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы

Вадим Козовой


Вадим Козовой

Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы

   Здесь крупицы той самой прозы, которая предписана и запущена всем моим предшествующим… это лишь набросок, но если бы такие наброски собрать – СЛЕД ДВУХ ПРОШЕДШИХ ЛЕТ.



«СУЩЕСТВО ВНЕ ГРАЖДАНСТВА СТОЛИЦЫ»

   Пояснение к публикуемым ниже письмам



   17 февраля 1981 года Вадим вылетел из Шереметьева вместе с нашим старшим шестнадцатилетним сыном Борисом в Париж. В то время такая поездка – на три месяца во Францию, да еще не к родственнику, а к поэту, чьи стихи он переводил, да еще для человека, шесть лет отсидевшего в лагерях за антисоветскую деятельность, – казалась чудом, непонятным благорасположением небес. Чудо это, однако, было взято с бою – за право на трехмесячный отрыв от московской земли Вадим заплатил мучительнейшей борьбой с советскими вершителями судеб, с «пирамидой», с «Пентагоном», который, как говорил он, цитируя «Упанишады», всегда надо штурмовать с «шестой стороны».

   Сейчас, слава Богу, даже трудно себе представить, что было время, когда за такую невинную поездку в гости к любимому поэту надо было восемь лет получать бесконечные отказы ОВИРа, писать жалобы, ходить на унизительные переговоры, делать заявления в западной печати, собирать подписи под письмами протеста («Призыв французских писателей в защиту поэта Вадима Козового» в газете «Монд»), давать пресс-конференции, каждодневно рискуя и потерей работы, да и просто свободой. Но слишком сильно у Вадима было чувство независимости, он никогда не мог смириться с натяжением крепостной цепи – «грызть до последнего» было его девизом. И «пирамида» поддалась, «шестая грань Пентагона» дала маленькую трещину: разрешение на трехмесячную поездку «для лечения больного сына» было получено.

   Живший, как он сам говорил, только русским словом, русским языком и русской поэзией и столько сделавший для нее, Вадим второй своей духовной родиной считал Францию. Эта любовь зародилась, наверное, в детстве под влиянием отца – историка по образованию, влюбленного во Французскую революцию. Став студентом МГУ, Вадим продолжал быть верным своей страсти: писал работы о «Культе разума и верховного существа», зубрил французский, конспектировал Паскаля… А в мордовском лагере, где ему пришлось провести шесть лет своей молодости, он открыл для себя французскую поэзию, верным рыцарем которой остался до конца жизни. Освободившись, он с головой ушел в работу – переводил Лотреамона, Валери, Мишо, Шара, Реверди, «проклятых поэтов», весьма мало популярных в то время в Советском Союзе. И оставалась несбыточная (по тем временам) мечта – коснуться их земли.

   «L’espoir luit comme un brin de paille dans l’âable…» («Надежда, как в хлеву соломинка, блеснула..»)

   Как сейчас помню телеграфный бланк, на котором аккуратными латинскими буквами выписывал Вадим эти стихи Верлена… Это было на московском почтамте в августе 1980 года, куда он побежал сразу же после очередного (на этот раз – последнего!) разговора с высоким лицом в КГБ, которое, наконец, соизволило снизойти до милостивого разрешения. Помню и адрес на телеграмме – Франция, Воклюз, Иль-сюр-Сорг, Рене Шару… Мы встретились с Вадимом у входа на почтамт – он был взбудоражен, потрясен, вернее, ошарашен. Восемь лет биться головой об стену, требуя поездки, и вдруг – «обещанная визитная карточка Навуходоносора», как горько обозначал он цель этих восьмилетних мытарств в своей поэтической книге, почти на руках…

   Приемщица в окне «международной корреспонденции», не моргнув глазом, пересчитала «знаки», выписала квитанцию, и телеграмма полетела.

   Поразительно, но Рене Шар откликнулся стремительно и теми же стихами Верлена: «L’espoir luit comme un caillou dans un creux» («Надежда, как в песке голыш, светла») – таков был текст телеграммы, полученной на Потаповском буквально на следующий день.

   Ко времени своего отъезда во Францию Вадим был уже известным переводчиком французской поэзии и автором вышедшего в Лозанне в издательстве «L’Age d’homme» сборника стихов «Грозовая отсрочка». Была готова и вторая поэтическая книга со знаменательным названием «Прочь от холма», которую он собирался издать там же. Вынашивались и планы третьей – «Поименное» (вышла в 1988 году в Париже в издательстве «Синтаксис»),

   «Грозовая отсрочка»… Это цитата из стихотворения Рене Шара:

 

Гонец в кровавой хватке западни,

по истеченьи ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКИ

без порыва сжимаю тебя, без оглядки, о любовь

проливная, созревшая весть.

 

   Поэтический темперамент Рене Шара был всегда близок Вадиму, который находился под сильным влиянием этого мощного голоса. И потому в собственных стихах Вадима 70-х годов чувствуется напряженная, несколько отстраненная «шаровская» патетика.

   В 1973 году в Москве в издательстве «Прогресс» вышли его переводы стихов Шара, а также поэзии Анри Мишо, которого Вадим первым открыл русскому читателю – незабываемый Плюм в журнале «Иностранная литература». Прогрессовский сборник он послал во Францию – и так завязалась интенсивнейшая переписка с двумя величайшими французскими поэтами XX века Рене Шаром и Анри Мишо. В эти же годы Вадим открыл для себя прозу Мориса Бланшо. Потрясенный книгами Бланшо (их привозили знакомые французы), он написал ему в Париж. Переписка с Морисом Бланшо, продолжавшаяся до самой смерти Вадима, – необыкновенный человеческий и литературный документ. (К сожалению, по не зависящим от меня причинам я не могу сейчас ее опубликовать. Ее время еще не настало.)

   Можно представить себе, каким глотком свободы, выходом в другой мир, были все эти письма, приходившие на Потаповский в мрачные годы брежневской безвременщины!

   Сразу же по получении прогрессовского сборника Рене Шар прислал Вадиму свое первое приглашение посетить Францию, погостить в его деревенском доме в департаменте Воклюз в Провансе. Причем не одному, а с женой – «с женщиной», как было написано (русскими буквами!) на доморощенном консульском бланке. Последовал отказ, за ним – новое приглашение, опять отказ – «нецелесообразно» – и так восемь лет борьбы! И наконец «для лечения больного сына» разрешена поездка на три месяца, тем более, что в России остаются «заложники» – жена и младший сын…

   Эти три месяца обернулись почти двумя десятилетиями жизни в Париже, мучительно трудным вхождением в чужую среду, в иноязычие, в мир, во многом отличный по своим ценностям от всосанного с молоком. И можно сказать, что, несмотря на то, что Вадим был человеком «междумирья», двух культур, свою миссию моста между которыми он отлично сознавал, до конца своих дней он не изжил этого дуализма, «сидел между двух стульев», и чувство разрыва, отрыва от родной почвы, окрашивало все его существование – недаром сборник своих замечательных эссе он назвал «Поэт в катастрофе». И недаром так любил он гоголевское выражение – «существо вне гражданства столицы», применяя его к себе и себе подобным.

   Особенно тяжелыми были первые месяцы – ведь у Вадима на руках был больной сын-подросток. Ответственность за его судьбу камнем давила на сердце. Поэтому столь мрачен, порой близок к отчаянью тон многочисленных писем-посланий, которые он, нуждавшийся в постоянном самовыражении, направлял в Москву при первой возможности.

   Итак, февральским днем 1981 года Вадим и Борис приземлились в аэропорту Шарль де Голль. Наши друзья – замечательная семья Татищевых, Анна и Степан, – встретили их и отвезли в свой дом в пригороде Парижа, в Фонтене-о-роз. В этой гостеприимной самоотверженной семье прожили они первые месяцы.

   Спустя несколько лет Степан так вспоминал об этом времени: «Переночевали. На другой день я проводил Вадима на станцию, купил ему билет на электричку и сказал: “Помнишь Растиньяка, который приехал завоевывать Париж? Вот он перед тобой. Ты – юный Растиньяк. Давай, покоряй!” И посадил его на поезд».

   Но нашему Растиньяку было в ту пору сорок пять лет, и столько горя позади. Завоевание Парижа обернулось и победами, и поражениями. «Мильон терзаний» ожидал его, как сам определял он это свое «вживание». Так можно было бы озаглавить и эту книгу. На его руках больной подросток, плохо говоривший по-французски, а потом и вовсе погрузившийся в беспробудное молчание – травма от перемены обстановки. Кроме того, Вадим приехал в период, когда французская медицина была в угаре «антипсихиатрии». Не во всех случаях этот метод оправдывает себя. Начались метания от одного светила к другому, надежды, разочарования… В конце концов Боря нашел свое место в интернате под Парижем, где и живет до сих пор.

   Бездомность, безденежье… Болезненный разрыв с Рене Шаром. Их «роман», так окрасивший затхлое московское десятилетие, при личной встрече обернулся катастрофическим несовпадением вкусов, темпераментов, позиций. Может быть, как говорил Вадим, Шар «плохо постарел». А может, все гораздо проще? Часто ли личная встреча после многолетнего заочного общения перерастает в дружбу? Вспомним «невстречу» Цветаевой и Пастернака после их страстного эпистолярного романа, страх перед даже мимолетным свиданием Чайковского с фон Мекк и многое другое… Во всяком случае конкретные причины этого разрыва остаются за пределами данных писем. О них можно только догадываться. Чудом, скорее, является другое – когда участники переписки становятся друзьями и в жизни. Таким чудом была наша с Вадимом встреча после его выхода из лагеря. Таким чудом стала помощь и самое сердечное участие замечательных французских писателей и прежде всего Анри Мишо и Мориса Бланшо.

   Этим двум знаковым фигурам французской культуры XX века в данной книге посвящено много страниц. Они стали читателями Вадима, его собеседниками (Бланшо, ни с кем никогда не встречавшийся, помогал издалека – почти ежедневными письмами). Мишо, который, по словам Вадима, как никто другой во Франции, «почувствовал» его поэзию и как истинный друг отозвался «делом», – выполнил замечательные иллюстрации-гуаши к двуязычной книге Вадима, шедевр своих последних лет. Легкость и красота линий этих рисунков говорят о неувядаемом таланте мастера, а ведь ему было в ту пору уже восемьдесят три года.

   Таким же чудом стали встречи и с другими писателями Франции – Жюльеном Траком, Жюльеном Грином, Жаном Кассу и дружба с более молодыми – Жаком Дюпеном и Мишелем Деги. С этими двумя замечательными французскими поэтами, своими друзьями, Вадим проводил долгие вечера, а иногда они засиживались и за полночь, пытаясь «втиснуть», «вколотить» кое-что из своей поэзии в каркас французской (письменной по-преимуществу, как без конца сетует он на этих страницах) речи. Страстный во всем, Вадим с головой уходит в эту «борьбу» с французским языком, гений которого столь отличен от русского. Широко известно поразительное по точности, снайперское определение этого различия, сделанное Пушкиным мимоходом, в заметках о переводе Мильтона Шатобрианом. Можно вспомнить и Тургенева: «Русский язык удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех свойств – честности, простоты, свободы и силы – нет в народе, а в языке они есть». Удался ли Вадиму и его двум друзьям (картина действительно символическая: три разноязычных поэта в поисках незнакомого, но общего троим языка – «башкой о вавилонскую стену») этот труд? Стала ли эта книга победой или поражением Вадима? Знаю только, что Анри Мишо почувствовал силу его стихов по этим переводам и иллюстрации его – тому доказательство. «Я хочу быть на уровне этой поэзии», – писал он.

   Книга «Hors de la colline» («Прочь от холма») вышла в 1983 году в издательстве «Hermann». Послесловие к ней написал Морис Бланшо. Мучимый вековечным вопросом, есть ли будущее у поэзии, Бланшо так и озаглавил свой текст: «Восходящее слово, или Достойны ли мы сегодня поэзии?»

   Именно поэзия Вадима, как пишет Бланшо, «заставляет сызнова почувствовать связь между ужасом и словом». Указывая на ее «особый истребительный пыл и еще более истребительную нежность», он выражает надежду, что эти стихи «исподволь готовят иные времена». В разных статьях своих последних лет Бланшо часто цитирует поразившие его строки Вадима: «Поэзия – кратчайший путь между двумя болевыми точками. Настолько краткий, что ее взмахом обезглавлено время».

   Можно сказать, что несколько – но каких! – читателей во Франции Вадим нашел. Не зря бился он «башкой о вавилонскую стену».

   С последним утверждением в письме Тургенева Вадим вряд ли бы согласился. Он всегда был «славянофилом», безумно любившим Россию, ее культуру, ее «гений». Он верил, что это страна огромных человеческих возможностей, что большевистскому холокосту не удалось выжечь ее живое начало. «Нет, ни с Розановым не соглашусь, ни с Мерабом (Мамардашвили. – И.Е.): русская литература и русская совесть не на пустом болотном месте возникла», – пишет он в одном из писем. «Воздух бедствий», которым веками дышала несчастная страна, особенно в кровопролитное последнее столетие, был воздухом его поэзии, вся она – горячий сгусток сострадания.

   Вот он разглядывает альбом (французский) с фотографиями предреволюционной России. «Господи! – вырывается как стон, как вопль. – ЖИВАЯ страна! И какие вдруг попадаются лица! Какие дети (мальчики-кадеты) – прелесть! Всех перебили, втоптали в гнойную беспробудную землю!.. Страшно становится, когда видишь на фотографиях Живые лица Живых людей. Это ведь было! И будущее у них было! И невозможно (а нужно!) смириться с мыслью, что, оказывается, НЕ БЫЛО: вонючая яма, даже не братская могила».

   Но Советский Союз 80-х годов своим затянувшимся гниением внушает настоящий ужас. И как перед сотнями русских, оказавшихся в подобной «временной» поездке за рубежом, перед Вадимом встает роковой вопрос: вернуться или остаться? Он без конца меняет решение. Эти метания превращаются в навязчивый невроз, раздражают друзей. Да, он был действительно тем, что называют «семь пятниц на неделе». Правда, сам формулировал это несколько иначе – словами Розанова: «Я был и всешатаем и непоколебим». Или – «существом вне гражданства столицы».

   Жизненные обстоятельства также толкают к эмиграции. Психиатры настаивают на длительном лечении сына, вселяя надежду на улучшение его состояния. Удается и переменить жилье – осенью 1981 года Вадим с Борей поселяются в общежитии для художников-иностранцев, Сите-дез-ар, на берегу Сены в самом центре Парижа. Окна этой комнаты, почти без мебели, заваленной книгами и бумагами, выходят на шумную набережную, где даже ночью грохочут машины. Там прожили они два года – 1982-й и 1983-й. Оттуда продолжали приходить письма-послания, похожие, скорее, на дневник. В одном из них он написал: «Знаю, в этих письмах тебе (и отчасти Морису) среди нытья, шелухи и гнилого мусора можно выбрать страницы, “готовые к публикации”… здесь крупицы той самой прозы, которая предписана и запущена всем моим предшествующим… это лишь набросок… но если бы такие наброски собрать… СЛЕД ДВУХ ПРОШЕДШИХ ЛЕТ».



   Я не стала выбирать из этих посланий отдельные фрагменты. За исключением мелких сокращений, касающихся исключительно бытовых деталей, письма печатаются полностью – тем живее звучит голос вечно неприкаянного, бунтующего, оспаривающего все и вся поэта, для которого единственным домом всегда был только письменный стол, горящая всю ночь лампа и машинка, на которой в ночь своей смерти (22 марта 1999 года) он печатал так и не завершеннный перевод «Озарений» Рембо…

   В сборник вошли стихи, составляющие книгу «Прочь от холма», выбранные самим Вадимом для французского издания «Hors de la colline», те, чью «истребительную нежность» почувствовали Мишо и Бланшо и, надеюсь, почувствует и русский читатель.

   Завершает книгу поэтический цикл А. Мишо «Помраченные» («Ravagé»), одна из последних переводческих работ Вадима, и статья Бориса Дубина «Человек двух культур».

   То, что Вадим выбрал для перевода именно этот цикл стихотворений Анри Мишо, – не случайно. В этом выборе сказался горький опыт его двух парижских лет. В лице Мишо он нашел союзника. В своих текстах французский поэт сумел проникнуть в тайное тайных человеческой психики – той, что мы привыкли считать больной, асоциальной, прикоснуться к самому нерву страдания, угадать, как писал Вадим в статье «Анри Мишо, близкий и далекий», в этих людях «несомненные формы сопротивления стихии… Эта книга освобождает от наваждения не только того, кто ее писал, но и отдавшегося ей читателя».

   Ирина Емельянова



   P.S. В письмах к человеку, понимающему его с полуслова, неизбежны синтаксические и орфографические «огрехи», которые не всегда нуждаются в правке. И хотя даже в письмах Вадим был необычайно внимателен к своему русскому языку, подобные «нескладицы» встречаются и у него – но тем живее поток его темпераментной речи.

   Что же касается довольно часто попадающихся французских цитат, то крупные, значащие фрагменты приводятся по-русски с оговоркой: «В оригинале по-французски». Если же это короткие названия, смысл которых ясен из контекста, сохранено французское написание.

   Комментарии расположены непосредственно за каждым письмом.

   В своих посланиях Вадим неизменно обращается к поэзии – своей и чужой. «Бесконечное самоцитирование» – так сам он определяет свой эпистолярный стиль. Составитель не счел нужным каждый раз давать ссылку к тому или иному его стихотворению – это нарушило бы цельность интонации, придало ненужную академичность. Поэзия и повседневная жизнь сплетены в этих текстах неразрывно.

   Декабрь 2003-го, Париж

«След двух прошедших лет»

ПИСЬМА 1981–1983

1981 ФЕВРАЛЬ

   …Это тебе на прощанье, надеюсь твердо и, как умею, упрямо, что скоро тебя (и Андрюшу) встречу в Орли или Бурже.

   Перемена мест[1]

   Посрамленное солнце рыло себе яму. Рыжие сумерки ему не препятствовали.

   Когда выскочила из-за угла ласточка-акробатка и набросилась, жжик, жжик, на догорающего крота.

   Эпоха к чертям опостылела. Учебники медлили и преспокойно жухли.

   Тогда выглянул в окно бессонный и болезненный мальчик. Егорка, Васек или Федька, он попросил акробатку об имени-отчестве вчуже не вспоминать. Он сказал ей без голоса, чтобы самоубийцу оставили в покое и чтобы времена, под хламидой сумерек, на минуту увиденного считались последними.

   Учебники вместе с учителями истлели на складе в зачарованном лесу. Жизнь, плюнув, ушла по грибы.

   Мальчик был некрасив. Крот этого не знал и поверить этому не мог, укладываясь в долговременную могилу. Мальчик без имени был красив.

   Эта могила казалась пучеглазым звездам ночной и плоской забавой. Одна только медведица шелохнулась в испуге за свою мозглявую дочку. Но страх, мигом скукожившись, уступил место протяжной заботе, как это бывает всегда – постоянно, когда на руках у тебя – любимые и единокровные до глубины печенок.

   16 февраля 1981

1981 НОЯБРЬ

   …Что еще добавить к моим многочисленным письмам и телефонным звонкам? В сущности ты все знаешь: положение настолько запутанное, что сам черт ногу сломит. Ас Борей*, во всех смыслах, трудно; в этих условиях – до помешательства. Уже три недели пытаюсь ответить Морису Бланшо* на его конкретные, полные тревоги вопросы… Не могу. Нет ответа! Настоящее запружено чудовищными непролазными головоломками; будущее темно, чревато всяческими опасностями.

   Пишу ночью… Ценою жутких бессонниц… Но что делать? Кое-какие просветы. Деньги на книгу (пожалуй, на третью тоже), кажется, есть. «Холм»* уже в наборе. Третья* пойдет следом (надо подсократить и добавить, но когда?). Мишо* сделает для «Холма» 2 рисунка: титул и обложка. Я примерно объяснил ему, что нужно. К французскому изданию (если…) сделает специально большие литографии – тоже по моему замыслу. Мы с ним разглядывали его литографии; он надарил мне целую кучу и еще подарит. Относится он ко мне прекрасно, очень прислушивается и каким-то сверхсказочным чутьем угадывает – через «меня» и слабые (на мой взгляд) переводы – мое поэтическое. Часто вспоминает Целана*, с которым был дружен… И чувствую какое-то родственное ко мне отношение.

   …Тобою занят здешний МИД. Послу дадут на днях указания. Увидеть Миттерана? Увы… Вряд ли… Это почти то же самое, что встретиться с Брежневым. Робер Антельм* (друг его со времен Сопротивления, муж Моник) с ним давно не встречался. Можно попытаться. Но легче будет встретиться с кем-то из его помощников в Елисейском дворце. По сути это то же самое. И там тоже старые друзья.

   В консульство схожу на днях. Заранее знаю, что ответят. «Продлить визу? Но мы не имеем права. Запросим Москву. Придите в январе. Жена? Но мы тут ни при чем. Решают в Москве». Тем не менее пойти, со всеми бумагами (в т. ч. письмо министра Жюльену Грину*), необходимо. Решать буду потом. К тому же подозреваю, что ответить могут и резко; если у них уже есть московские указания, начнется грубый шантаж. Кто надо, будет предупрежден. Не беспокойся.

   …Деньги. Очень тревожно. Махонькая постоянная помощь имеется. 4-го решится вопрос насчет стипендии. Боюсь загадывать. Помогли все: Грин, Грак*, Мишо, Дюпен*, Морис, Мишель Деги*, Кассу*, Сувчинские*… Все, кроме Шара* и его подруги Тины*, о которых думаю уже не столько с обидой, сколько с отвращением. Говорю о помощи не материальной (хотя и она важна) – душевной, дружеской, деловой.

   Многие участвуют в подписке на книгу. Морис (небогатый!) переплюнул всех и спрашивает Мишеля, не нужно ли еще. Шагал 1000 фр. прислал. Питер Брук, Френо и др. А комитет такой: Морис Бланшо, Мишо, Грак, Мишель Окутюрье*, Аня Шевалье*, Деги, Дюпен, Петр Сувчинский. Особенно Жак Дюпен помогает. Шару я заранее написал – нет ответа. Еще раз написал. Молчание. Из Антиба – пересилил себя – написал, что могу на денек заехать… Ни ответа, ни привета. И Тина совершенно исчезла. Ну их! Грин извинялся: мол, не вошел в подобный комитет по изданию Маритена (его многолетнего друга). Да и впрямь: к моей поэзии, при всей преданной дружбе – какое может быть у него отношение? Но привязан ко мне очень, пишет мне с Эриком* из Швейцарии (где сейчас находится), заняты всеми моими и особенно Борькиными проблемами… Когда-нибудь прочтешь, вероятно, обо всем этом в его дневнике. Надписанную Андрюше книгу* я, откровенно говоря, не читал. Читаю «Монд» и ночью – детективы. Страдаю нестерпимо без работы, без чтения и поэзии.

   А работа возможна. С помощью, которая у меня есть, я бы, вероятно, не пропал. Хотя найти здесь работу для «безрукого» иностранца – невозможная задача. Тем не менее. Кое-что временное, одноразовое и весьма небезынтересное предложено полтора месяца назад – благодаря рекомендации Трака. Но все это время, за исключением десятидневной поездки на юг, жизнь была (и остается) безумной; работать не мог и все еще не могу, даже не позвонил.

   Квартира*… Тут безумно трудно. А жаловаться на неудобства жилища попросту непристойно: я уже счастливчик, ведь живем мы в самом сердце Парижа…

   Обедаю, как правило, в дешевейшем ресторанчике: pieds noirs[2], евреи, но не кошерные. Очень симпатично; завсегдатаи часами играют в карты, домино… Хозяева меня знают, угощают кофе бесплатно (впрочем, ведь копейки… но приятно), болтаем о том, о сем. Такое же привычное место – маленькая лавочка, где обычно покупаю продукты на завтрак, ужин. Район удивительный! В двух (буквально) шагах от меня – книжный магазин, в основном – поэзия и прочее, на отличном уровне. Там тоже – друзья. Но забегаю на 5 минут, изредка… А хотелось бы порыться в книгах.

   Видел Франсуазу*. Много вещей она взять не может, но кое-что возьмет. Жаклин Абенсур* хочет послать Андрюше подарок и поможет выбрать маме кофточку. Мелетинского* мы встретим с Бремоном*; он заедет за мной на машине… Иначе не доберусь в этакую даль. Леви-Строс* ждет, я ему звонил.

   Ничего я, Ириша, не забываю о «проклятых» и «трижды проклятых». Просто не считаю нужным об этом писать. Мое возможное решение, как можешь понять, связано и с этим, не только с Борей, хотя – клубок, разобраться не в состоянии. Против остаются прежние доводы плюс опыт плюс (главное): ты с Андрюшей. Многое будет зависеть от ответа в консульстве. Ползать, изворачиваться не стану. Но не следует терять голову: трезвость прежде всего!

   Ты предлагаешь отказаться и отправить Борю в Харьков? Но именно этого просит в нем «больной человек». Т е. остаться маленьким. Поверь, сам Боря с этим маленьким борется. Высыпается. Ест теперь лучше (а ведь витамины какие!). Не в этом дело… Как ему ни трудно, он постоянно отвечает мне, что хочет еще тут остаться. Ты знаешь, как ему трудно, мучительно трудно выбирать. Но в этом – тверд. Не преувеличиваю. Надо считаться.

   Прости, что пишу деревянным языком. Почти Борин словарь: «трудно», «прекрасно» – совсем отупел. Надо и о себе подумать. Груздем-то я назвался… Но в кузов не желаю!

   Бедняжка… Вижу, переписал «дурацкое» (сам так назвал) письмо бабушке на другой открытке. Столь же «изящно», однако кое-что явно нелепое исправил.

   Слушает он меня с вниманием поразительным, многое верно схватывает. Не знаю, право, что скрывается в его «личности» (нет, без кавычек!). Жерар Абенсур уверяет, что Боря понимает быструю французскую речь… Но за общим разговором следить не в состоянии. Степа* давно обещает свозить нас в Реймс или хоть в Фонтенбло… Пока не получается.

   Посылаю фотографии… Какие есть. Надо попросить кого-нибудь, чтобы запечатлели мою физиономию. М. б. знаменитый фотограф, который снимал Мишо (см. в «Les Cahiers de l’Herne» – с сигаретой). Но когда???

   Жоржика* на днях, вероятно, увижу. Звоним друг другу, с Люсиль* перешел на ты… Очень хотелось бы еще раз к ним выбраться… Да и на Ривьеру!!! Ведь огромная квартира ждет!!

   Потрясающий документ в «Монд» – письмо родителей 14-летнего безумца (у них еще двое детей) против «антипсихиатрии» и конкретно Ленэ (психиатр). «Чем мы виноваты? Чем виноваты наши здоровые дети? Позвольте и нам жить по-человечески, спасите нас от разъяренного сумасшедшего, который превратил нашу жизнь в ад!» Абсолютно согласен. По-моему, антипсихиатрия – бред. Кое-что разумное в применении к таким, как Боря, но в иных случаях… Виновата, видите ли, среда и прежде всего родители (отец или мать или оба вместе): «угнетение». Нет, дайте безумцу волю, назовите его другим именем… и…и…и… ну, а дальше? Толковал с Мишо на эту тему.

   Еще одно, Ириша, насчет груздя. У нас с тобой общая дорога, но ведь судьба различная. Страдаешь ли ты, как я, оттого, что не пишешь? Нелепый вопрос. Однако ты все прибегаешь к столь же нелепой уравниловке… Молча или вслух, ты бесконечно упрекала меня в отношении детей и пр. Быт, домашние дела, бессонница… И есть также глубинное, дремучее, растительно-биологическое: не легче ли тебе жить монашенкой, чем мне – монахом? Тысячекратно! Сколько свар и загубленных дней выросло на этой скользкой глинистой почве! И ведь держусь! И ведь не только свары… Многое, из самого лучшего, что написал, – на той же почве! Знаю. Иначе не умею.

   …«Забыть прошлое»? Нет, уважаемый генерал*, оно меня не забудет. Видел тут один фильм («L’ombre rouge»[3]) – все во мне всколыхнулось. Процессы, террор, предательства – и преданная красота («кобелиное слопало с потрохами вымя – чижика моего»). Поэтому Морис мне ближе остервенелых и отпетых умников (какой уж тут ум!). Морис – родной (и Мишо, говоря о Целане, коснулся того же), а они, со всеми их ненавистническими идеями, вывезенными в нетронутом виде из России, – свора пустобрехов. Единственное: не ищите (Морису говорю), красота предана раз и навсегда; при всей моей симпатии к польской революции, знаю, что… не революция. Ах, долгий это разговор. Но тоска по ней – красоте – ностальгия! – остается. В каком-то смысле я сын эпохи (и со мною – немногие), которая стерта с лица земли, которой, может быть, никогда и не было.

   Акакию* послано множество заказанных им книг. Получил ли? Спроси Дуду*. Если нет, еще повторим. Кому нужны книги на иностранных языках, пусть пишут списки и дают адрес. Это сделаю бесплатно (разумеется, не уникальные редкости).

   Вчера видел Жана Hugues* (крайне редко вижу). Уверяет, что Рене (Шар) был в Париже, ему не звонил (я-то знаю, что он к нему относится как к лакею… Хотя многократно зависел от него денежно). Ладно. Никакого желания гадать… Да и зачем гадать, какую чепуху он избрал, чтобы «надуться», а в сущности оправдать свое предательство*? Сознаюсь, в своих письмах из Парижа я выражался порою резко, неуступчиво, но тому причиной не самолюбие, нет, а чувство достоинства. В придворные (в том числе и к больному бирюку) я не гожусь, и он это отлично знает. Лицемерить с ним нет никакого смысла. Уж лучше не общаться вовсе.

   Выдержу ли? Не уверен. И не сравнивай. Порою чувствую – конец. Потом снова лямка… Никакой жизни у меня нет. Но теперь и на субботу-воскресенье не могу надеяться. Анна Татищева сказала, что они «не могут» – Боря молчит, просиживает часами в своей комнате – им тяжело, понимаю! Да и отдохнуть нужно, и свои дети. Иногда, быть может. Порой на день – и Жерар Абенсур. А у меня масса дел; даже если на время (тем более)… Жизнь в нашем-то смысле началась с нуля. Это трудно объяснить: невозможно. Как быть? Кухни нет. Борю нужно кормить. Да и одному хочется побыть вечером. Ни разу никого не позвал сюда. Невозможно! И работать надо! Совсем перестал смеяться, улыбаться. Живу монахом и, как можешь догадаться, не по недостатку темперамента или избытку морализма. Но дороги назад нет. Остановиться на полпути с Борей, его «лечением» немыслимо. Даже отослать в Россию – то есть сдаться – нельзя. С кем? Сам я не хочу возвращаться ни завтра, ни послезавтра. Почти восемь лет потратил на эту борьбу, и вот… Только для третьей книги (срочно!) необходимы минимум 2 недели сосредоточенной работы. Да еще неделя, чтобы в эту работу войти. Когда последний раз был у Мишо, минут 15 молчал или мычал, не в силах собраться с мыслями. Снотворные на исходе. За окном – адский грохот. Опять нужно клянчить… Да не забыть, т. к. память выветрилась. Интернат? Ну, буду искать. Абсолютно не надеясь. Есть один хороший (кажется) интернат, но далеко в провинции. Ведь Борю надо показать, самому посмотреть, что это такое… Для начала. Не знаю, как быть. Магазины, магазины… Холодильник крохотный. Сегодня купишь – завтра утром съедено. И это в «рабочий» день. Взрываюсь иногда – не без причины, поверь. Но вообще держусь, с Борей нежен, даже чересчур порой, он ведь для меня как маленькое дитя. В Лувре мы с ним были, в Centre Beaubourg (Paris – Paris) были, на огромной выставке готики были. Часто каникулы (ох!), шляемся с утра до вечера. И при всем том уезжать (пока) не хочет… Надеется. Недавно, впрочем, и я развеселился (после готики, отвезя Борю): на концерте, где слушал Гиллеспи и фантастического саксофониста. Об этом писал тебе. Мне бы разгуляться где-нибудь, взыграть… И среди людей, и на бумаге. Где там! Никак не выберусь в книжный (советский) магазин купить для Мишеля Деги «Новые голоса»* (если есть), а Борьке франко-русский словарь. В музей импрессионизма. На Монмартре ни разу не был, хотя вообще-то Париж знаю хорошо, а некоторые места – отлично, могу вслепую передвигаться.

   Степан тебе, кажется, летние Борины фотографии передал. Если не получила, сообщи. Книги… Книги… Дарят без конца. Куда мне столько? Ведь не читаю ничего.

   А все же Борька доволен своим центром*. У меня тоже настроение улучшилось. Сегодня они были в кино. Мы с ним «поговорили» и сходили вместе за продуктами. Да, это очень важно: ему там нравится, а в школе последнее время (признался) страдал. Вечером я был у очень симпатичного издателя (Bordas – энциклопедии и др.), брата Даниэль Бургуа, у которой на юге гостил. Семья прекрасная. Этот брат женат на чешке; все наши дела знает; дружит с Жаком Амальриком*. Был (в ужасе) на книжной ярмарке 3 года назад. Другой брат – Кристиан Бургуа (так и называется издательство; смотри, в частности, серию 10x18). Будут всемерно помогать, в том числе и работа возможна, если… Это не шутка. А через несколько дней встречусь по соседству в кафе с фактическим вице-министром иностранных дел (помнишь, звонил мне, когда Барр* приезжал?). Сегодня договорился по телефону. Много общих друзей. Положение мое – и твое – знает. Можешь быть уверена: шаги предпримут и все возможное сделают. Но хотелось бы не сжигать мостов…. Продлить визу подольше… Вас вытащить.

   Учитывая стипендию, я вполне обеспечен по май месяц. Думаю, и дальше что-нибудь найдется. Но… Посмотрим в консульстве.

   Будут (обещано сегодня) искать Борьке хорошее неэкспериментальное заведение. Конечно, если бы мы тут жили с налаженным бытом, с обеспеченным тылом, я бы, пожалуй, не стал забирать Борю из Centre Etienne М. По его рожице, по ответам вижу, как он доволен. Но сам справиться не в состоянии, да и ему плохо. И учитывая вероятное возвращение в логово зверя…

   Обо всем тебе сообщу и постараюсь максимально облегчить твои заботы.

   …После разговора с тобой (от Ани). Снова беседовал с Борькой. У них было очередное собрание: каждый говорил, что ему нравится в центре, а что не нравится. Боря меня уверяет твердо – в ответ на мой провокационный вопрос, – что тут в центре ему больше нравится, чем в московской тттколе. Ведь это, черт подери, невероятно важно!

   …Обедал с Мишелем Деги. Был в галерее у Жака Дюпена. Надо срочно переводить: страниц 50 (больших) достаточно, с литографиями Мишо у Магта*. Жак к нему сходит; обсудим. А «Повесть о карлике» (перевод) пошлем Миро; к сожалению, сейчас у Магта склока (сын, наследство), и Миро держится в стороне, а то бы – по просьбе Жака – тотчас согласился. Увидим. Но надо работать!!! Целую крепко, тоскую. И люблю.

   P.S. Был в консульстве (до 12-ти). Даже во дворе охрана. Ладно. Встретился с молодой бабенкой, которая продлила визу в апреле и меня вспомнила. Показал бумаги, рассказал. В ответ: «Ах, ах… Ну конечно, вы же не можете его бросить. Значит, вам нужен еще год?» Я кивнул, и казалось, вот-вот оформят. «Володя, посмотри». Молодой, с неглупым лицом. «Сейчас схожу к консулу». Вышел и тотчас возвратился: «Его нет. Вы можете оставить нам бумаги?» Я: «Разумеется. Для вас и принес». – «Позвоните в понедельник. Знаете, сегодня такой день… У нас прием». Я киваю. «Но думаю, что придется запросить Москву». Вот оно! Этого я и ожидал. «Напишите заявление, пожалуйста». Написал (в том числе кратко и о тебе). Короткий разговор: о министрах, которые участвуют, об астрономических суммах… Володя: «Ну, знаете, у них ведь sécurité sociale, они ничего не платят». Я показываю наши cartes de s§our: «Вот, на всякий случай у французов запасся. А то боялся, не продлят. Но мальчик болен, история широко известна…» Девица: «Да нет, французы продлевают без труда. Особенно армянам (sic!). Не в них дело…» Увидим в понедельник. Но знаю наперед: запросят Москву, долго не будет ответа, а потом – отказ. Володя: «Вы хорошо сделали, что пришли заранее». Я: «Нельзя тянуть. Врачи требуют немедленного ответа. Мальчик больной – не игрушка». Среди принесенных бумаг – письмо министра Ж. Грину насчет la prise en charge (государственное обеспечение). «Дорогой академик…» и т. д. Увидим, наше дело правое. Эта история вконец истрепала мне нервы.

   По соседству купил Андрюше большую и забавную полицейскую машину. Возьмет ли Франсуаза? Уж слишком велика. Бегал по магазинам (продукты!), обедал у Гольденберга. Истратился! На телефон уходит по 3 часа в день. О тебе… В следующую пятницу Жорж приедет, будем с ним обедать. Каждый день расписан поминутно…

   …Кошмар! Отдохнуть днем не удалось. Два часа побыл с Борькой, право же, у меня есть с ним контакт и общение (учитывая…). Снова он мне рассказал вкратце о проведенном дне: доволен. Завтра поедем к Степану, а затем, вместе с Анн, – в Фонтенбло (в Барбизон, увы, не успеем… Рано темнеет). Звонил Моник: она выпрашивает для меня снотворные. Но может только в обед (т. е. в час дня)… А у меня все дни на след, неделе заняты; Жорж «забрал» последний. Морису уже месяц пишу урывками длинное письмо. Марьяна Сувчинская звонит регулярно, хотя их не вижу совсем (уже больше 3-х месяцев). Раздраконила мою третью книгу: лубок и проч. Неприятно. Я ей говорю: «Эта книга засорена слабыми вещами, на уровне самопародии, что не отменяет главного». Но на всех не угодишь, и если я уверен, никто меня этой уверенности не лишит. Но многое ей все же нравится, не говоря уж о «Холме». Надо срочно третью книгу очистить и достроить. Вечером не успел на концерт (фестиваль джаза) Cecil Taylor. Пошел на кино-джазо-фестиваль по соседству. Сеанс – через 1,5часа. Каковые провел (тоже рядом, в двух шагах) в Centre Pompidou. Выставка новых вещей Дюбюффе* (говно). Постоянная выставка – без конца можно смотреть, тем более что экспозиция регулярно меняется. Изумительный Цадкин (скульптор). Пикассо без конца ошеломляет («Confidences» – никогда не видел). Уйма первоклассных шедевров… Но dii minoris[4] «Парижской тттколът» (Кислинг и др.) – отвратительны. Очень хороший (кроме, пожалуй, акварелей) зал Миттто. Я, б. м., сделал ошибку. Надо было тушь попросить. Это у него самое сильное.

   Несколько фильмов о джазе. Сонни Роллингс (1973) на джазовом фестивале. Jam-sessions со звездами 50–60 годов: изумительно… В т. ч. атмосфера. Count Basie с приглашенными. Джимми Рашинг поет. Потом Билли Холидэй с Хопкинсом, Маллиганом, Янгом (!!!) Блюзы. И маленький фильмик: датский джаз-клуб, где известный саксофонист Dixter Gordon с замечательным контрабасистом и др. – вариация на тему… «Дорога длинная». О концерте Гиллеспи я тебе писал – великолепный. Знаю, что мне нужно это «вульгарное»… Говорил об этом Мишо; в этой вульгарности – биологическая «правда», тогда как в бумажной эквилибристике, особенно когда она застывает и «красуется» в стиле – неестественность (природа не хочет знать стиля). Оттого, может быть, постоянно меняюсь.

   Фонтенбло – красота! Дворец весьма уютен, хотя порой уж чересчур громоздко. Прелестная комната бедной Марии-Антуанетты. Все наполеоновское – уродливо, кроме лестницы, на которой он стоял, прощаясь со своей гвардией (но построена она была за несколько столетий до того). Изумительный парк, особенно сейчас, осенью (холодное солнце).

   …Просидел вечер у Грина; разные планы строили… Следующий раз Эрик нас вместе с Грином снимет, пошлю. Он мастер по части фото. М. б., и с Борькой, если удастся его взять днем. Утром я расстроился, пытаясь проверить его знания по-французски. Уж очень скверно! Оттого-то – вижу! – и замолкает в двуязычной (с уклоном к французскому) татищевской среде. У меня на все не хватает сил. Ах, как надо заняться третьей книгой… Выйти из отупения, выбраться из этого водоворота… Ведь просто погибаю!.. Но возврата нет (не буквально), вперед и вперед. Прежде всего, выбрасываю пустословие и словесные побрякушки: «О жокеях», «Простыня», «Равновесие» и др.; подсокращу (еще в Москве собирался) «Двойников». Добавлю кое-что в поэтический раздел. Уединиться бы немножко! А сперва распутать ложный финансовый клубок, связанный с «Холмом». Невозможно в письме объяснить. И сколько все это отнимает времени! Без преувеличения, сумасшедшая жизнь. Тем более еще не хочу возвращаться: и ради наилучшего Бориного устройства, и в надежде на передышку и работу. О вас думать – с ума сходить. Схожу. Не сплю. Оттого-то в этом письме столько глупостей, пустяков и несообразностей. Не суди строго.

   Звонил в консульство. Отвечено сухо: «Мы этот вопрос не решаем. Бумаги отправлены в Москву. Об ответе известим». Дальнейшее ясно. Будут трепать нервы до последней минуты, а затем ответят отказом – со всем, что из этого вытекает. Надо готовиться. Борино лечение я прерывать не буду. Пошли они к дьяволу вместе со своими порядками и законами. В феврале я в Москву не уеду… Разве что похитят. Шучу.

   …Весь вечер ходил с Борькой по окружающим улицам. Большой магазин, где хотел купить ему куртку, закрывается рано. Не успели. Поужинали в кафе, а затем прошлись быстрым шагом по музею современного искусства (Centre Pompidou); он впервые все это видел (т. е. постоянную экспозицию). Как понять его подлинные впечатления? Поразило меня одно – он сразу узнал Клее. Смотрели и многое другое. Ответы его: «да», «нет». Рассказы немногословны. Но уверяет, что ему там хорошо. Обучают его игре на гитаре!!! Уже несколько уроков…

   Вчера провел вечер с Жаком Дюпеном и Мишелем Деги. Обсуждали, главным образом, мои дела, предстоящие переводы и французскую книгу с литографиями Мишо. Возможно, напишу к этому изданию вступление. Но виза треклятая!!! Обсуждали и подписочные дела. Жак снова займется, хотя у них там заваруха после смерти Магта (склока с сыном). Я предлагаю ему съездить в Москву; он очень хочет с тобой познакомиться; много рассказывал о Ник. Ив.*. Он ему надпишет и пошлет свою книгу о Джакометти. Как видишь, скучать не приходится. Если добавить к этому 100 телефонных звонков, беготню по магазинам, за бельем (наконец-то выбрался), письма и пр., то поймешь, что голова моя пуста; не только условий, но и минуты свободной не остается для работы и даже для осмысления того, что на нас надвигается неотвратимо. Надо доработать (с кем?) перевод «Повести о карлике», которая будет предложена (Жак Дюпен) Миро для отдельного роскошного (деньги!) издания. Завтра буду обедать (т. е. ужинать по-русски) с Граком, но вряд ли он согласится помочь. Ни ему, ни Бланшо (как и тебе?) не понравилось. Зато Мишо принял!! Но нужно достичь плавности и простоты, которые в русском. Уж слишком тяжеловесно по-французски.

   Сегодня об этом говорил с Граком. Ужинали вместе.

   Он обещал внимательно перечитать и с моей помощью доработать перевод. День снова безумный. Утром звонки и звонки, еще куда-то надо в субботу пойти после важной – о тебе – встрече (см. выше). Обедал с Аней (Шевалье). Накупила она тебе подарков!.. Потом встретился с Моник; она поговорит с мужем… Может быть, встречусь, если не с Миттераном… то хотя бы с министром (Nicole Guestiaux; она распорядилась об оплате Бориного лечения.). Все дни загружены до предела. На ходу познакомился с кое-какими обитателями нашего Вавилона. Поразительные истории! В пятницу буду обедать с Жоржем, а вечером поужинаю у Жака Дюпена: продолжим переводческую деятельность. Можно – и нужно – добиться двухкомнатного помещения в этом Сите; надо звонить, хлопотать… Не успеваю. Пока помогают, но что будет дальше? Долго так продолжаться не может. Ох, как хочется выспаться… часов бы 20 проспал… Моник раздобыла мне снотворные. О Мелетинском сообщил Бремону. Рад, конечно, буду его встречать… Но по реакциям Бремона вижу, что это вовлечет меня в новые общения: больше не могу!! Деги его приглашает… ему здесь, разумеется, будет оказан наилучший прием, но – не говоря уж о Боре и «текущих делах» – я живу на вулкане; вряд ли могу сопровождать. Увидим. Мне лично не к чему встречаться с Леви-Стросом (к примеру). И т. д. О Мих. Семенко* не забыл… Но у бедного Мишеля совершенно нет времени. Не забыл и не забуду. Ох, забыл позвонить Грину; завтра днем (праздник – armistice) – единственная возможность сходить к нему вместе с Борькой. Подписка продолжается. Еще дал Граку несколько «экземпляров». Эрику надо занести. Как все это удержать в голове?

   Да, хочу избежать разрыва. Но если не удастся, буду за вас сражаться насмерть. Позвоню еще раз журналисту, который был в Москве. И другим. Не хочу. О, куда спрятаться?

   Я московским прохвостам ни на йоту не верю. Да и поздно отступать: после бессмысленного консульского протеста дороги назад не оставалось.

   Думаю, что не стану ждать ответа до февраля, как им хотелось бы… чтобы застать меня врасплох. Через месяц обращусь к консулу, резко и твердо. Тебя постараюсь держать в курсе дела и, если что-то прояснится, сообщу тотчас.

   Андрюшу, тебя мысленно прижимаю к сердцу. Целую без конца. В.

   Грак вчера интересно рассказывал об Эрнсте Юнгере*, полном сил в свои 85 или 86 лет и странствующем беспрестанно, а также о Помпиду*, с которым учился в лицее и продолжал регулярно встречаться (ежемесячный ужин школьных друзей!) почти до самой смерти.

   Боря — сын Вадима и Ирины, родился в 1965 году в Москве, выехал с отцом на лечение во Францию 17 февраля 1981 года. Живет в Париже.

   Бланшо Морис (1907–2003) – французский писатель и философ, один из крупнейших мыслителей XX века. Переписывался с Вадимом с начала 70-х годов.

   «Холм» – «Прочь от холма», книга стихов Вадима Козового, вышла в Париже в издательстве «Синтаксис» в 1982 году.

   Третья — «Поименное», книга Вадима Козового, вышла в Париже в издательстве «Синтаксис» в 1988 году.

   Мишо — Анри Мишо (1899–1984), французский поэт и художник. Родился в Бельгии. Автор книг «Плюм», «Варвар в Азии», «Внутреннее пространство», «Помраченные» (о рисунках душевнобольных). Выставки его живописи проходили во многих странах мира, в том числе в Москве (июль 1997 года, РГБИЛ, комиссар выставки Вадим Козовой). Переписывался с Вадимом с 1976 года.

   Целан Пауль (1920–1970) – немецкий поэт румынского происхождения, покончил с собой в Париже. Автор книг «Ничья роза» и др.

   Антельм Робер (1917–1990) – французский писатель, узник Бухенвальда, друг Мориса Бланшо, автор книги об опыте концлагеря «Род человеческий».

   Грин Жюльен (1900–1998) – французский писатель, автор романов «Адриенна Мезюра», «Левиафан», «Гость на земле», «Обломки», знаменитых «Дневников». Член Французской Академии.

   Трак Жюльен (р. 1910) – французский писатель, автор романов «Замок Арголь», «Побережье Сирта», «Балкон в лесу», «Форма одного города» и других. Живет в Сен-Флоране, недалеко от Нанта.

   Дюпен Жак (р. 1927) – французский поэт, художественный критик, один из создателей журнала «Эфемер». Автор поэтических сборников («Амбразура», «Снаружи», «Неявка», «Еще ничего и уже все»), а также монографий о художниках (Джакометти, Миро).

   Деги Мишель (р. 1930) – французский поэт, эссеист, теоретик поэтического языка, главный редактор журнала «Поэзи».

   Кассу Жан (1897–1986) – французский писатель, художественный критик, переводчик, автор романов и поэтических сборников («Роза и вино», «Баллады»), Герой Сопротивления – входил в подпольную группу «Музей человека», был в концлагере.

   Сувчинские – Петр Петрович (1892–1985), один из основателей евразийства, музыковед, литератор и Марианна Львовна (урожд. Карсавина, 1911–1994), его жена.

   Шар Рене (1907–1988) – французский поэт, автор книг «Молот без хозяина», «Ярость и тайна», «Встающие на заре», «Утраченная нагота» и других. Участник Сопротивления. Их переписка с Вадимом началась в 1976 году. Тина Жолас — его многолетний друг, в прошлом – жена поэта Андре Дю Буше.

   Окутюрье Мишель — профессор-славист, переводчик на французский язык поэзии Пастернака, автор монографий о русских писателях и поэтах. Друг О.В. Ивинской и семьи Козовых.

   Шевалье Анн, урожд. Четверикова (ум. 1998) – заведовала отделом авторского права в издательстве «Галлимар». Познакомилась с Вадимом в 1977 году на первой МКВЯ в Москве.

   Эрик — приемный сын Ж. Грина.

   Надписанную Андрюше книгу… – Имеется в виду сказочная повесть «Ночь привидений» («La nuit des fantômes»), посланная Жюльеном Грином в Москву нашему сыну Андрею.

   Квартира… – По приезде в Париж Вадим с Борисом жили в доме Татищевых в Фонтене-о-роз. Через месяц по протекции Жюльена Грака, который был дружен с мэром этого городка, Вадим переехал в отдельную мансарду около вокзала в том же Фонтене-о-роз, а первого сентября вместе с Борисом поселился в общежитии для художников-иностранцев в Сите-дез-ар в центре Парижа, где прожил до октября 1983 года.

   Сюр мен Франсуаза — жена работника французского посольства в Москве, много помогавшая своим русским друзьям.

   Жаклин — жена Жерара Абенсура, профессора-слависта, который в 60-х годах был атташе по культуре посольства Франции в Москве, затем преподавал в институте восточных языков в Париже; перевел на французский язык книгу Ирины Емельяновой «Легенды Потаповского переулка», издательство «Fayard», 2002.

   Мелетинский Елеазар Моисеевич (р. 1918) – русский ученый, исследователь фольклора, занимался проблемами происхождения повествовательных жанров, автор книг «Герой волшебной сказки», «Происхождение героического эпоса», «Средневековый роман» и др. В 1981 году по приглашению ученого Бремона впервые выехал за границу.

   Бремон Рене (р. 1929) – французский исследователь структурно-семиотического направления, развивал идеи В. Гроппа.

   Леви-Строс Клод (р. 1908) – член Французской Академии, этнограф и социолог, ученый-структуралист.

   Степан — друг Козовых Степан Татищев, в семье которого первое время жили Вадим и Борис. В 70-х годах Степан Николаевич Татищев был атташе по культуре в посольстве Франции в Москве. И он, и его жена Анна самоотверженно помогали своим русским друзьям, рискуя иногда и своим положением, и даже головой.

   Жоржик — Жорж Нива (р. 1935), друг Ирины и Вадима, профессор-славист, ректор факультета русского языка в Женевском университете, автор многих книг о России, переводчик и литературовед. Люсиль — его жена.

   Уважаемый генерал — скорее всего, имеется в виду Ф.Д. Бобков, генерал КГБ, «курирующий» в то время интеллигенцию. Именно с ним встречался Вадим, отстаивая свое право на поездку во Францию; к разговору с ним он часто возвращается в своих письмах, называя его Б.

   Акакий — Акакий Константинович Гацерелиа (1909–1994), грузинский писатель и литературовед, автор монументального труда по теории грузинской просодии. Друг Вадима Козового. Дуда — его дочь.

   Hugues (Юг) Жан — владелец известной парижской галереи, библиофил.

   …оправдать свое предательство… – В последние годы жизни Рене Шар порвал почти все свои дружеские связи; он тяжело болел, мало выезжал из своей деревни, жил «бирюком». Оказать гостеприимство Вадиму и Боре (о чем шла речь в 70-х годах) он был уже не в состоянии. Врачи говорили даже о тяжелом душевном расстройстве – обо всем этом Вадим тогда не знал и судил своего бывшего друга слишком строго. Конкретным поводом для разрыва послужила резкая критика Вадимом «Антологии мировой поэзии», составленной и переведенной Рене Шаром и Тиной Жолас. Вадим «бешено разнес», как он умел, выбор русских поэтов, сделанный Р. Шаром. А тот был болезненно самолюбив.

   «Новые голоса» — сборник стихов современных французских поэтов, вышедший в издательстве «Прогресс» в 1981 году. 16 стихотворений Мишеля Деги переведены Вадимом Козовым.

   Центр — Centre Etienne Marcel, дневная школа для больных подростков в Париже. Директор – доктор Баранес.

   Амальрик Жак — журналист, в 70-е годы корреспондент газеты «Монд» в Москве.

   Барр Раймон — премьер-министр французского правительства (1976–1981).

   Магт Эме (1906–1981) – французский коллекционер, создатель богатейшего частного музея современного искусства в Сен-Поль-де-Ванс (открыт с 1964 года).

   Дюбюффе Жан (1901–1985) – французский живописец, основоположник и теоретик «грубого искусства» (ар брют).

   Ник. Ив., НИХ— Николай Иванович Харджиев (1903–1996), писатель, литературовед, критик, собиратель русского авангарда.

   Семенко Михаил (Михайль) – украинский поэт, расстрелянный в 1937 году. Вадим высоко ценил его поэзию, хотел опубликовать переводы его стихов во Франции.

   Юнгер Эрнст (1895–1998) – немецкий писатель и философ.

   Помпиду Жорж (1911–1974) – в 1962–1968 годах премьер-министр, с 1969 по 1974 год президент Франции.

1981 ДЕКАБРЬ-1

   …Не знаю, успею ли передать это письмо. Множество оказий (убедишься – подарки…), сегодня еще одна, но я как загнанный заяц, и бессонница свирепая совсем измочалила.

   Мелетинский тебе кое-что расскажет, но каждый видит лишь то, что хочет и может видеть и замечать. А я стал вконец невозможен: помнишь ли мои московские упадки? И некому слова сказать… На радио (France culture) хотят немедленно подготовить передачу-беседу: увы, никто не подходит для моего «серьеза»; Жак Дюпен, может быть (?), но он молчалив, а я никого больше не нахожу.

   …Вчера встретился с Эдиком*; он пришел со своей Анни, я был в подавленном невыспанном состоянии, обуреваем заботами и предстоящей беготней. Два с лишним часа проболтали. Эдик еще раздался: крепыш. Поглощен делами, «намолотил» (?) роман и т. д. и т. п. Вечером пришлось пойти к пупсикам* на новоселье; замерз дьявольски, бегая в поисках подарков для вас. Холодно, а одет я легко.

   Шар поступил низко и подло. Никакие причины и поводы (то-то и есть что поводы…) его не оправдывают. И все же рана не заживает, страдаю порой дьявольски. Мир леденящий (там, здесь – особенно), и он был для меня противоположным полюсом. Страшно осознать свою ошибку. Страшно: одиночество безысходное.

   Письменное общение с Бланшо, кажется, себя исчерпало: все сказано и пересказано; на его последнее письмо мне ответить нечего. Какая близость не задохнется в таком безвоздушном развоплощенном кругу?

   Мишо? Да, он меня ценит, ко мне прислушивается, сотрудничать готов (рисунки к русской книге; возможные литографии к французской) как никогда ни с кем. Единственный, быть может, из этого поколения, кто всерьез почувствовал мою поэзию по переводам (скверным). Но ведь возраст… «Я вас старше, – говорит, – на 60 лет». «Нет, – отвечаю, – на 10, не больше». А с французской (как и с русской) книгой 1000 проблем. И все мои терзания («миллион») – при мне.

   Тем не менее надо продолжать. Кто знает, может быть, визу и продлят. Сомнительно. Отступать некуда, и сдаваться я не имею права. Увидим. О тебе хлопочут и ходатайствуют. Тебе расскажут. На днях тоже. Но на ближайший успех надежды не питаю. Все это у наших «благодетелей», разумеется, вызывает ярость. Плевать. Что будет (в случае отказа) со Спасской и содержимым*? Об этом надо подумать (книги и т. д.). Друзья помогут – обещали. Оставаться здесь окончательно по-прежнему не хочу, а эмигрантские доводы для меня неприемлемы.

   …С деньгами трудно. Высокие ходатайства не помогли, т. е. помогли недостаточно: на среднем уровне решают по-своему; оказалось вдвое меньше ожидаемого. Жак Дюпен много раз помогал. Очень важно в этом смысле французское издание для библиофилов и богачей: Мишо и, б. м., Миро. Но у Магта – после смерти отца и основателя – склока с сыном. Неизвестно даже, останется ли Жак. А мне нужно теперь же… Посмотрим. Миро – несмотря на дружбу с Жаком – отказывается теперь с ними сотрудничать, до выяснения и решения. Жак сейчас у него, повез «Повесть о карлике».

   Но все это временное… Нужно бы (если…) и нечто постоянное. Как быть? Ах, не знаю. Все осточертело, и устал до невозможности. Думаю об Андрюше и начинаю скулить; уже давно знаю: он – мое единственное утешение в этой растреклятой жизни. Надеюсь, что игрушкам обрадуется. Надеюсь, что продукты не испортятся. Бертрану Дюфурку* дал, в частности, 2 ананаса. Бертран тебе должен позвонить и, м. б., с тобой встретиться. Был у них несколько дней назад.

   С бытом (завтрак, ужин, продукты, фрукты, белье, брюки, оторванные пуговицы, грязные носки, глажка, полотенца и т. д. и т. п.) не успеваю справляться. Да и условия – увы… Обнаружил, что нет у нас теплого белья. А у меня и перчаток нет (на одну руку осталась). Так продолжаться не может. И тем не менее так будет продолжаться.

   Дважды забегал в огромный универмаг BHV – недалеко от нас. На двух этажах игры и игрушки – хотелось бы вам, еще и еще Андрюше. Столько всего – в глазах темно. Но стал об Андрюше думать – мне бы его сюда, побродить, потолкаться с ним, выбирая подарки, – и сердце застонало, и слезы душат, так и убежал, ничего не купив. А зар не нашел. Я помню; при случае передам. Вообще что-либо выбрать крайне трудно.

   …Тебе, кисанька, здесь было бы, возможно, еще тоскливее моего, хотя нет у тебя «мильона трезаний»… Но затевать «процесс» (я уже почти совсем К.) не хочу, а это, б. м., единственная реальная возможность.

   Спешу передать это письмо в сопровождении польских новостей*. Обо всех этих мировых делах ничего тебе не пишу, что не означает благоразумия – отнюдь.

   …Снег! Промок! Надо купить ботинки и теплое белье. Борька одет лучше меня…А промок я по дороге за версткой «Холма».

   Эдик — Эдуард Самойлович Кузнецов (р. 1939), арестован первый раз в 1961 году за выступления в составе группы СМОГ («Союз молодых гениев») на площади Маяковского. После семилетнего заключения отбывал ссылку в г. Ступино, откуда часто приезжал в Москву и заходил в гости на Потаповский. Второй раз был арестован по «самолетному делу» в 1970 году, приговорен к расстрелу, помилован и обменен на советских разведчиков в 1979-м. Живет в Израиле. Журналист.

   …пришлось пойти к пупсикам… – Речь идет о близких друзьях Вадима и Ирины Антонине и Жераре Рубишу, которые в 1967—68 годах преподавали французский язык в МГУ. А. Рубишу – известная переводчица русской прозы, в том числе текстов В. Козового на французский.

   …что будет со Спасской и содержимым? – В квартире на Большой Спасской улице, где Вадим прожил с 1979 по 1981 годы, находилась его огромная библиотека.

   Дюфурк Бертран – в 70-е годы советник по культуре посольства Франции в Москве.

   …в сопровождении польских новостей… – 21 декабря 1981 года в Польше было объявлено чрезвычайное положение.

1981 ДЕКАБРЬ-2

   …Сегодня еще позвоню тебе для уточнения, но иллюзий не питаю: видимо, действительно отказ. Я хочу, чтобы ты поговорила на эту тему при личной встрече спокойно и обстоятельно. Насколько могу понять, к делу подошли поверхностно и совершили грубую ошибку. Надо ее теперь же исправить. Ведь я поехал с Борей ради его лечения. Поиски места, формальности устройства, оплаты и т. д. оказались – и это нормально – довольно долгими. Могу сказать даже, что весь подготовительный период – без моей энергии, знания языка и многочисленных, на всех уровнях, друзей, – затянулся бы еще на месяцы и месяцы. Ты вообще ничего бы не добилась. Само лечение – длительное, очень длительное! – стоит (для нас) чудовищных денег. Вопрос недавно решен самим министром.

   Наконец лечение начато. И это не интернат (таковых не существует, насколько я знаю, есть лишь жуткие – как везде – maisons de foux), а «дневная клиника» (вместе с занятиями и пр.). Т. е. Боря проводит там 6–7 часов, а затем возвращается домой. Дома он остается в субботу и воскресенье. Что же, я должен прервать достигнутое с таким трудом и немедленно вернуться в Москву? Или бросить больного мальчика на произвол судьбы? Чередоваться с тобой – нереально, надо же видеть вещи трезво. Да и не сможешь ты без меня (язык, друзья и проч.) справиться с трудной повседневностью, помогая Боре. Зачем же тогда было огород городить? Зачем выносить первоначальное решение? Тут нет ни малейшей логики… Если не считать таковой закоренелую паранойю. Нет даже и тени разумного расчета. Твое присутствие необходимо (на продолжительное время) по мнению всех специалистов, независимо от направлений и методики. К проф. Томатису – на него очень рассчитываю – без тебя (и тестов с тобой) не могу даже обратиться. Сделано было разумное и хорошее дело. Спасибо. Но зачем же теперь его разрушать и доводить вполне понятное ожидание до точки кипения? А потом, видите ли, мои реакции нехороши…

   Ведь, скажем прямо, пожертвовал многим личным, не только работой, чтением, нормальной жизнью в родной среде, не мог даже увидеть папу, проститься с ним… Слезы наворачиваются. И даже если приедете (приедете!) – все равно многомесячная разлука. Мы могли бы искать наилучшую помощь Боре 8 лет назад, когда Рене Шар приглашал… и Боре было легче помочь. Нет, довольно валить с больной головы на здоровую. Никто не поймет.

   А «понять» хотят многие. То, что ты знаешь о моих друзьях, писателях и других, – лишь малая крупица. И поверь, нет никакой рекламы, ни саморекламы, которые мне ненавистны. Просто так получается. Даже Рене Шар удивлялся: как это я «собрал» людей, которых и тут почти никто не видит. Все заботятся, помогают: и Жюльен Грак (для Р.Ш. он чуть ли не «призрак», а со мной – участливый товарищ), и Грин (особенно; как он всегда радуется моему приходу! Единственный из живых – в Pléade[5]; любой министр тотчас ему отвечает); и Мишо (советуюсь с ним и о Борьке; его оценка мне особенно дорога – колючий! И если он надписывает мне книгу «au poete admirable»[6], это взвешено и продумано; к моему мнению он, впрочем, тоже весьма прислушивается), и Жан Кассу, мой нынешний сосед (который за свою долгую и бурную жизнь перевидал едва ли не всех замечательных людей этого века и был в самой первой группе Сопротивления вместе с Вильде и Левицким), и другие, помоложе, особенно Деги и Жак Дюпен, которого полюбил. Кстати, «его» галерея наприсылала мне, кроме великолепных альбомов, кучу афиш-литографий, вплоть до огромных – целая выставка. И вот что удивительно: Боря в восторге от Пикассо, Джакометти и особенно Брака – птицы… Жак дружил с Джакометти и дружен с Шагалом, но особенно с Миро. Если бы мог оставить на кого-нибудь Борьку (увы, вряд ли), съездил бы повидаться с Миро.

   Странно мне было на выставке «Париж – Париж» в центре Помпиду: повсюду мои друзья и знакомые; фотографии, книги, рукописи, голоса – и живопись. Хотя выставка, откровенно говоря, скверная. Понж* (с ним тоже виделся) – рядом с Шаром; а ведь Рене теперь к нему… Ох! С Бонфуа* я встречался перед каникулами; он мне тоже оставил кучу книг в Mercure de France – своих и полного Жува*. Но как бы преодолевал я мучение жизни без Мориса? Убежден: он – из глубочайших мыслителей (нелепое слово!) этого века, а в 5–6 книгах – из самых изумительных и нужных писателей. Пишет мне регулярно, часто – дружба поразительная-пронзительная! Кто знает, когда-нибудь эти письма будут читать. Как и переписку с Рене Шаром (мне уже говорили… просили); все же и последнее, месячной давности, его письмо было чудесным; и о тебе – нежно… И надписи на книгах прекрасные. Скоро увижу Моник и ее мужа, который – уже писал тебе – был в Сопротивлении вместе с Миттераном. Тоже много помогли. Уже рассказал об отказе.

   Да, список могу еще продолжить, и ведь чихать на «знаменитость»; сколько чудесных «безвестных» друзей, о которых и не писал тебе. И все это при моей трудности и требовательности, от которых никуда не деться. О Боре, о тебе знают все; не только в писательском, художественном, но и в официальном мире. Поверь. И многие тебя заочно любят и ценят.

   Все, о ком пишу и о ком не пишу, будут меня спрашивать… Немедленно оповещу об этом сомнительном (мягко выражаясь) решении. Что ж, неужели теперь сворачивать лечение? Без тебя оно невозможно… Да и, черт подери, почему это я не могу, прикованный теперь особенно к больному сыну, провести пару месяцев с женой и младшим мальчиком? Что это за дикость такая? Что тут экстраординарного? В чем и для кого угроза и опасность? Нет, довольно мямлить.

   Все здесь сказанное можешь изложить тому, кто умен и поймет. По-моему, самоочевидно. Я ведь и в ОВИРе тоже говорил о твоем возможном приезде; и они восприняли эту возможность спокойно, сказали: «Поговорите в консульстве…» В консульстве я говорил – отнеслись с пониманием. Вот с продлением в феврале будет сложно, однако что же делать? Уже начато лечение, уже отпущена министром сумма на первый год… отступления нет. К послу, что ли, пойти? Тут лучше понимают положение, в т. ч. и значение этой истории. Но ведь решается в Москве… экая нелепость. Посмотрим. Как аукнется… Вот так!

   Стараюсь держать себя в руках; жду новостей. Но этим уже занимаются, не сомневайся! Экий бред…

   P. S. Проблема – весьма серьезная – еще вот в чем. Курс лечения займет, вероятно, несколько лет. Первый год – решающее испытание; он выявит дальнейшие возможности. Как же быть? Мне теперь говорят, что консульство не может, не вправе продлевать срок «гостевого» приглашения более чем на год. Т. е. в феврале возникнет труднейшая ситуация. Как быть? Как решить этот вопрос по-человечески, без ненужных осложнений и законным образом? Повторяю: Бориного лечения я не прерву, сделаю для него все возможное (как он надеется, ты не можешь себе представить), но и никакого разрыва не ищу, без Москвы, без привычной жизни, среды и работы не мыслю себе существования… Как это было все годы – вопреки многому. А здесь – несмотря на редкостное дружеское окружение и проч… Могли бы понять: для такой позиции нужна исключительная, более чем недюжинная твердость и сила. Вспоминаю стихотворение Ахматовой*… Подумываю даже: нельзя ли и здесь (пока) заняться какой-то работой для «Прогресса», «Худ. лита», или лучше – библиотеки рядом – для «Лит. памятников»? Учти: по истечении года здешнего пребывания возникает и проблема московской прописки. Таковы удивительные и не мною выдуманные порядки.

   Пишу обо всем этом, чтобы ты знала: 1) как обстоит дело, с полной трезвостью; 2) потому что никогда не любил скрытничества и игры в двоедушие; 3) чтобы ты при первой возможности (она, я уверен, представится) изложила все это, даже зачитав мною здесь написанное. Добавлю только, что отправляясь с Борей в поездку, не мог предугадать, насколько все окажется трудным и, главное, какого времени потребует. Да, нелегко, но это так. Мою волю ты (не ты одна) знаешь; можешь на нее полагаться вполне. Спи спокойно, живи спокойно.

   Матери – нежный привет.

   Понж Франсис (1899–1988) – французский поэт и эссеист. Автор книг «На стороне вещей», «Гвоздика. Оса. Мимоза» и др. Участник французского Сопротивления.

   Бонфуа Ив (р. 1923) – французский поэт, прозаик, переводчик, автор книг о Рембо, Миро, Джакометти. Вадим перевел его стихотворение «Лампа, спящий».

   Жув Пьер-Жан (1887–1976) – французский писатель-мистик, автор романов «Пустынный мир», «Приключения Катрин Кроша».

   …стихотворение Ахматовой… – «Не с теми я, кто бросил землю / На растерзание врагам…», июль 1922 года.

1982 ЯНВАРЬ

   Были мы с Борей на изумительной выставке старинной живописи. Коллекция Тиссена – кажется, вторая в мире по значению (среди частных) после собрания английской королевы. Бесподобный Карпаччо: одна из лучших его работ. Сказочный Балдунг Грин (женский портрет). Феерический Гварди: ничего подобного (жанр turquerie[7]) я не видел. Прекрасный Рюисдаль: зимний пейзаж (очень Боре понравился). Прелестнейший Лонги – воздушный! Два первоклассных Ватто. Ранний и поздний (!!) Эль Греко. Божественный Ван Эйк (два «скульптурных» панно). Изумительные женские портреты Альтдорфера (редкость у него) и Мастера из Нюрнберга. Два отличных Каналетто. Итальянские примитивы, особенно Джованни Паоло (!!!). Магический Петрус Кристус. Очень хороший Лука Лейденский. Мощный мужской портрет работы бургиньонского мастера. Отличный (но не из лучших) Кранах. Неописуемо дивный, полный смысла натюрморт Кальфа (ах, какая красота и тайна!). Очень хороший Зурбаран, и Гойя, и Мурильо, и Тициан, и голландцы, и Фрагонар, Буше… Если будет время, еще раз схожу. А затем накормил я Борю (ну и аппетит!) и себя, вернулись домой и, чуть отдохнув, отправились кЖюльену Грину. Ели сладости, Боре пора было домой, я усадил его в такси… По приходе к Грину, Боря сразу же попросился пописать, куда (в туалет) и был препровожден академиком. Грину глаза Борины понравились. Но разговор, как сама понимаешь, был односторонним. Все о том же: перспективы, устройство…

   Поверь, никакой особой «полноценности». И вот другая сторона медали: Борино молчание, вытягивание каждого слова клещами, неумение писать (в его портфель боюсь заглядывать), грязь, пыль, абсолютный его паразитизм (никогда не сходит в магазин, я устал просить и злиться), хаос в «доме», солдатские койки – и неизвестность, неизвестность, неизвестность… Бессонница! Полуживой (но взвинченный – отлично!) договаривался сегодня с Мишелем Деги и еще кем-то о предстоящей беседе. Первую запись, возможно, сделаем 27 января (!) – в таком случае позвоню вам (Андрюше!) прямо с радио. Постараюсь выражаться осторожно, однако… Да, Ириша, не в Боре только дело – я отказываюсь быть покорной пешкой в их злодейской игре. После того, как тебе отказали… Не «дави» и не «нажимай»… Ты знаешь мое упрямство (и упорство) в главном. С эмиграцией практически не вижусь, но не потому что так кому-то приятно. Французский круг тоже чрезвычайно сузился. При всей внешней общительности одиночество дьявольское – но оно же бывает и счастьем. Думаю, Морис бы меня понял – и так, кажется, больше других понимает, но не видя… Прислал новую книгу*: сборник всех своих текстов (разных лет, я их знаю и люблю) о Кафке – и «сквозь» Кафку… Если можно «сквозь» эту сумрачную стену одиночества. Сопроводив изумительно нежным и преданным письмом. С Мишо, при его внимании и порой (чувствую) восхищении – да! – такие отношения невозможны. Гляжу на фотографию Кафки (с собакой, в шляпе – знаешь?) на обложке и думаю о том, почему назвал его «Франтишек»: Милена! Написал Морису.

   Да, одиночество и мучительно, и зубодробительно, но я его не боюсь… Если могу ему отдаться в бессонные ночи. Увы, в нынешних условиях ничего невозможно. И ведь скоро год! Пока ответа нет… До сих пор неясно, согласится ли Димитриевич* на сотрудничество. Если нет, М.В. Синявская* готова – считает весьма выгодными условия (собрано немало). Но тогда уж мне надо попытаться собрать полную сумму, чтобы издать за свой счет (не хочу под их маркой). Для Андрея Синявского я «заумный». И т. д. Кому нужно? Ответил Феликсу Ингольду* (нем. переводчик) на вопросы по поводу «Еще одной вариации» и еще раз скажу: такой силы в русской поэзии не было десятки лет. Поймут когда-нибудь, но не эти чурбаны. Боюсь, что перевод будет страшен.

   На улице теплынь: почти весна. Но я-то… Вот только что (ночь!) завтрак Боре приготовил.

   Нет, Ириша, что бы ни было, сейчас я в Москву не возвращусь. И поэтов Pléade переводить не буду. У каждого свой выбор и своя дорога. Не суждено мне превратиться в Отара* и тем более, в Евтушенского. А ты, пожалуйста, не паникуй: до сих пор все происходило законным порядком. Если Борю для длительного лечения устрою, тогда и вернусь, невзирая на неминуемые и непредсказуемые опасности. Но не раньше. А как мне тяжело без вас – ты знаешь, не стану повторяться. И тем не менее: при известных условиях сама Москва предпочтет компромисс. Поверь. Больной мальчик; требуется многолетнее лечение; все необходимые бумаги налицо… Поверь и не поддавайся шантажу. Тут ведь кто окажется покрепче, тот сумеет «продержаться» до последней минуты. У меня единственный козырь: мое пребывание здесь (сиречь «руки коротки»), А терять мне (в обычном смысле: «нормальная» жизнь в Москве, дальнейшие поездки…), в сущности, уже нечего: поздно. Да, потерять могу вас – на долгие годы. Но в случае компромисса этого не произойдет.

   Так что не паникуй. Спокойствие (вещь, впрочем, неровная), но зато: «И оттуда летит ко мне братик со дна голос забытого и съеденного и пещерного» – это хорошо!

   А по телефону ты будь осторожней. Не ставь мне вопросы в лоб. Не пугай! Ведь буквально хожу на острие ножа (а Мориса я тебе цитировал: «По натянутому канату над пропастью»). Доверься моему инстинкту… А судьбе моей довериться не призываю, т. к. не имею ни малейшего права, да и сам с ней в деликатнейших отношениях. И помни: ведь хочу вернуться! Уже потерял многое, но… бабушка, она сказала надвое… Погоди!..

   У Грина Эрик подарил Боре симпатичную и простейшую китайскую (вроде китайской) пейзажную забаву. Сегодня третий день, а штука эта так и осталась в мешке. То же и с игрой, подаренной Жераром на Новый год (т. е. на Рождество). Я несколько раз спрашивал, не согласится ли отдать Андрюше. «Нет, пусть тут побудет». Сама понимаешь… Но при этом гуляет, ходит в кафе: все это для меня внове – и радует. Тоже денежки нужны… Насколько могу понять, первая (из главных) задач в центре – Борю приручить; лишь потом может (надо, чтобы он заговорил) начаться психотерапия. Кажется, постепенно приручают. Боре там – в противоположность московской школе – нравится. На лошадь сел! Но условия нашей жизни, без тебя и при моей взвинченности, никак не способствуют успеху. Все это можно было предвидеть; Баранес выражался точно и ясно еще весной. Теперь и он, психиатр, знает, чего стоит мне все это предприятие. «Стоит ли вам ломать свою жизнь?» – «Но она ведь как будто изначально поломана… И не может не быть рискованной». Amor fati. Нет, чересчур красиво.

   Договорился с Мишо: встречусь на днях. Как он умен – биологически! И какое отношение к поэзии! Могу сказать твердо: он на 100 лет моложе едва ли не всех современников моего и более юного возраста. Эх, если бы он перевел кое-какие вещи! Думаю, что и «Отправляю навечно» было бы ему под силу: нашел бы французский эквивалент. Кому он хочет показать мою поэзию? «Да, он русский знает хорошо, но давно не был в Москве». Так что дам ему «Ты и я» (как он просил) и «Еще одну вариацию» и «Отправляю навечно» – и, м. б., «Облака». Вот с Мишо, за редчайшими исключениями (когда он слишком недомогает и колюч), общение действительно полноценное и насыщенное. Он-то знает, что такое (прости за парадокс) «и звезда с звездою говорит». Но еще раз повторю: эта насыщенность (изредка… вздох – выдох) только мне и обязана.

   Ах, как хорошеет Париж под солнцем. Сена, стены домов напротив, нежность и свет! Опять в магазин… Там безумец какой-то, начитавшийся «Юманите»… Польша, заговоры, мировая война… Ни к кому не обращаясь, сам с собой. Безумцев, самых разных, тут масса, повсюду. А страх войны вырос в огромной степени.

   Вернулся после разговора с тобой (потом и с Аней поболтал). Ох, как это мучительно и противно: взвешивать каждое слово и каждую ноту – в нестерпимой разлуке. И не слишком жаловаться, и взвинтить себя, чтобы почувствовали (уверен, что теперь слушают) – не сдамся и шантажа заложниками (вами!!) не испугаюсь. Ибо делаю то, что считаю нужным: не более и не менее. Борька только что лег. Смотрю: занимался Эриковым подарком. Улыбается, настроение «неплохое». Аня права: что страшно в этом (том) режиме – будущее детей. А если подросшего Андрюшу пошлют усмирять очередную Польшу или Афганистан? Ох… не знаю. Расстаться с Россией и начинать здесь новую жизнь не готов. Но если придется… Будем надеяться, что визу продлят, что Борю устрою, что вернусь – и не разможжат мне голову.

   В метро полно забулдыг. Клошары. Безобиднейшие. Хуже другие (я пока не сталкивался). То и дело встречаешь русских.

   На выставке, в кафе, в метро. Советских узнаешь почти наверняка.

   Никак не дозвонюсь Ленэ*. Его ассистент приглашал для беседы… Но это на окраине «Подольска». М. б., Степа подвезет. Ленэ остался коммунистом, хотя все отлично понимает. С министром здравоохранения в самых лучших отношениях, а потому многое может.

   В нашем Сите масса израильтян, которые, кстати сказать, мирно и даже дружески уживаются со всевозможными арабами. Кого только нет! Американцы, итальянцы, иранцы (многие – в эмиграции), шведы, датчане, японцы (и японочки!), а также французы. Кое с кем познакомился у телевизора. Про поляков писал. Есть и югославы, и болгары (!), но советских нет. Есть несколько русских. Но мои общения поверхностны; здороваюсь, иногда поболтаю 2–3 минуты. Приглашать к себе никого не могу; в 9 вечера у нас отбой. На столе у меня – груды бумаг и книг; с трудом разбираюсь, многое теряю безвозвратно. Книг, афиш, альбомов, пластинок столько… что с ними делать, если все же вернусь? На кого можно рассчитывать? Как ты убедилась по опыту – не на кого.

   По этим бесконечным письмам ты должна была почувствовать не только мое страдание без тебя, но и вообще меру моего одиночества. Это ведь не пустые слова. Были бы силы – стоило бы предъявить вексель московским садистам поименно. Однако пока сил нет, да и стоит ли? Нет правых, нет виноватых. Мстительность никогда меня не обуревала, и не понять мне этой погони за «преступниками против человечества». Понимаю, впрочем (рассудочно), что это необходимо бывает для «очищения социальной совести». Как и смертная казнь (которую принять не могу), какой требуют отцы и дети невинных жертв. Злость у меня есть, а временами и ненависть, но жить ими я просто не умею (было бы легче). Что буду делать завтра, послезавтра? Без вас – каюк. Подождем. Насчет лета – решение твердое. (Мишо, кажется, хочет меня переубедить – хотя вообще-то советов давать не любит.)

   Виноват я перед тобой, это знаю. Вверг тебя своей дичайшей судьбой в совершенно не нужные тебе пропасти. Иначе, пожалуй, поступить не мог. С какой стороны ни взгляну – отказываться не от чего.

   Спасаюсь в кино. «Extraterrestre»[8] Спилберга не смотрел, ну его… А вот только что видел американский фильм, который тоже побивает в Америке все рекорды по числу зрителей: «Офицеры и джентльмены». Казалось бы, элементарно (и все же не примитивно), «чувствительно» (и все же не сентментально) – во славу военной муштры и армии (и все же не о том), в прославление беззаветной любви с первого взгляда (и все же…). Казалось бы… но, во-первых, закон этого (так сказать) искусства выдержан безупречно – ритм, монтаж, перспектива, да и актеры прекрасные (и красавцы не смазливые; во Франции таких, особенно мужиков, не сыщешь!), а во-вторых, какая поразительная витальная сила! Глядишь и думаешь: велики еще нутряные ресурсы у этой Америки, которая издали кажется временами загнивающей огромной клоакой. Такое кино (подумаешь, кино!.. Но за ним-то что?) возможно теперь только там. В сущности, все европейцы относятся к Америке с тайным ужасом, с восхищением, с брезгливостью – но всегда не без зависти. Тут и зависть к уникальной демократической системе… Однако прежде всего к витальности («мощь» – другое дело). Безработица там чудовищная, провинциализм, какой тут в самой глухой дыре и не снился (много рассказывали)… Но! но! но! Не сентиментально, не примитивно и не о том именно и только в силу великого напора жизненной энергии. Слава ей! Если есть энергия, остальное рано или поздно приложится. Тут я буддист. Об этом и тебе писал. Европа давно устала, хотя сила инерции велика и силенки еще есть. Россия же видится загнанной, полудохлой конягой… Какие ей еще Кубы, Афганы и прочие Эфиопии? Ей бы отоспаться сотню-другую лет! А потом еще сотню годочков поесть досыта! Но нет больше ни сотен, ни, быть может, и десятков… Вот и гонят ее, еле дышащую (зато ракеты и танки дышат!), на убой и погибель.

   Кто об этом тут знает? Кто еще – тут или там – с такой остротой чувствует? Сказать надо печатно… Да разве мне позволено?

   Для меня совершенно очевидно: сверхвооружение и шантаж (равно как и внутренние крутости) связаны именно с этим полудохлым состоянием, с одышкой, с отечностью лица и бессильной ползучестью движений. Если сравнить энергетически, толковать (даже с оговорками) о возвращении к сталинским методам и энкеведистскому государству было бы слишком легкомысленно и произвольно. Движение такое есть, но в 20—30-е годы население исчерпало свои возможности биологической мутации. Крестьянство истреблено или «переварилось» в городе, кто был ничем, тот стал всем или кое-чем. Насильственные миграции и дополнительные национальные смещения крайне маловероятны. Верхушечная каста (2–3 миллиона) тоже окончательно закостенела и не позволит «резких движений». Так что поползновение к террору останется поползновением; в энергетическом отношении нынешнее советское население никак не сравнимо с 30-ми годами: некуда! Не о сроках говорю… Кому ведомы сроки? И не об итоге… Его не вижу – разве что в последнем клокочущем котле. Да только не стоит об этом без меры тревожиться: голубь Яшка выручит*.

   Что же касается нынешнего вымирания, надо же было так постараться! Россия ведь всегда была (вопреки Розанову, да и мне, дураку) страной, народом бездонной энергии. Апатия – явление относительно свежее. А пассивность, фатализм, терпение ни в коем случае энергии не противоречат. Не о том я тут говорю. В лучшем русское всегда скажется. Тургенев – «Конец Чертопханова», а не кисейные барышни. Настоящий Розанов обжигает, а не шепчет в бороду Синявскому. И наш моцартианский кудесник Батюшков сходит с ума и пишет Нессельроде грозное слово уязвленной чести.

   Собственных «достижений» я не преувеличиваю, но если они есть, искать их надо именно здесь… то, что ты именуешь «яростью». Хочу об этом потолковать с Мишо: он поймет. И НИХ поймет; если хочешь, прочти.

   Перечитав все это, думаю, ты удивилась бы, если бы этот фильм увидела: «ничего особенного» – давняя кинотрадиция (тем лучше), с изрядной долей современной брутальности (к месту) и более или менее современного эротизма (но с какой свежестью, силой, тактом – все «на месте» и «к месту»!). Но мне много не дано – и много не надо, чтобы думу думать. К тому же, признаюсь, ударило по самому больному месту. Ибо стал я подобен кое в чем моему бедному стульчаку Васильку*.

   …Послезавтра Андрюшин день рождения. И не могу позвонить… Ох! Получили ли два письма с поздравлениями?

   Еще раз подумал о «читательском возмущении» (письмо Панасьева в «ЛГ»*). Не уверен, что там они оставили мысль о моем приручении или же (если буду брыкаться) примерном наказании. «Вы не хотите отрекаться от вашей поэзии? И не надо. Напишите просто: находясь на Западе, я поступил легкомысленно, напечатав свою книгу в эмигрантском издательстве. В чем горько раскаиваюсь…» Ничего больше не надо. Каинова печать и соответствующая отчетность перед сатаной. После этого кое-какие переводы и отверженное прозябание. В противном случае возможны: 1) изгнание наше (наилучший выход); 2) множество кар… Вплоть до меткого удара свинчаткой или чего-то другого в этом роде. На выдумки они горазды. Был тут недавно случай с советским инженером, приведший Мориса (и других тоже) в ужас. Инженер проходил тут (в какой-то фирме) шестимесячный стаж. Поступил в больницу (посольские привезли) с семью ножевыми ранениями. Объяснение посольства (и сам горемычный): «Не мог больше оставаться без жены и сына и хотел покончить с собой». Семь ножевых ранений! Странный способ самоубийства и более чем странная попытка избавиться от тоски по родным.

   Впервые за долгое время выспался и взялся за свои многолетние наброски (уйма!). Есть отличные, в том числе и короткий текст, обращенный к Цветаевой. Надо его быстро доработать и вставить в третью книгу (год с лишним назад написано). Нет, русское слово никогда меня не покинет, где бы я ни был. Да только —

 

Под небом Франции, среди столицы света,

Где так изменчива народная волна,

Не знаю, отчего грустна душа поэта

И тайной скорбию мечта его полна.

 

 

Каким-то чуждым сном весь блеск несется мимо,

Под шум ей грезится иной, далекий край;

Так древле дикий скиф средь праздничного Рима

Со вздохом вспоминал свой северный Дунай.

 

 

О боже, перед кем везде страданья наши

Как звезды по небу полночному горят,

Не дай моим устам испить из горькой чаши

Изгнанья мрачного по капле жгучий яд.

 

А. Фет. 1856 год
   Со Степаном недавно говорил по телефону о происходящем в России… Увы, еще раз убеждаюсь, что и он не понял этой страны. Легкомысленный подход, в сущности. Надо обладать изрядной долей катастрофического сознания, чтобы такое осознать. Но подобное сознание до крайности редкостно. Оно может быть врожденным или благоприобретенным, но узнаешь его всегда за версту Поэтому говорю с Морисом и рад даже помолчать с Мишо, а например, с Деги только о пустяках… Как сквозь ватную стену. Сознание это, Ириша, – судьба; и вовлекает оно в свой круговорот самые обыденные крохи повседневной жизни, приобретающие весомость метеоров и падающих звезд. Живущему рядом нелегко такую метаморфозу «переварить»; еще звучат у меня в ушах твои диатрибы, но виновным в этих крохах свинцовых себя не чувствую, только в судьбе, которую тебе навязал. С любовью, порою. Со страстью – навязал!

   Без Андрюши увядаю, без тебя свет не мил.

   Прислал новую книгу… – Речь идет о сборнике «От Кафки к Кафке», вышедшем в 1981 году.

   Димитриевич Владимир — директор издательства «L’Age d’homme» в Лозанне.

   Синявская Марья Васильевна (она же Майя) – издательница журнала «Синтаксис» (и владелица одноименного издательства), печатала две книги Вадима Козового, «Прочь от холма» и «Поименное».

   Ингольд Феликс — немецкий поэт, перевел стихотворение Вадима «Еще одна вариация», опубликовано в журнале «Akzente».

   Отар — кинорежиссер Отар Иоселиани (р. 1930), живший в 1981 году в Сите-дез-ар.

   Ленэ — известный французский психиатр, сторонник «антипсихиатрии».

   …голубь Яшка выручит. – Отсылка к стихотворению Вадима «Котел» («Поименное»),

   …стал я подобен… бедному стульчаку Васильку. – Речь идет о персонаже стихотворения Вадима Козового «Судьба» («Поименное»),

   Панасьев (он же Поносюк) – автор «запальчивого» письма в «Литературную газету» в одном из октябрьских номеров 1982 года по поводу переводов Вадима Козового из Рембо в книге «Гаспар из тьмы» («Наука», 1981). Скорее всего, это письмо было сфабриковано КГБ, дабы «припугнуть невозвращенца».

1982 МАРТ-1

   Ириша родная, я не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в катастрофичности сложившегося положения. Ведь эта моя туберкулезная вспышка – не выдумка, а следствие безумной усталости. Уже больше недели я не сплю совершенно: с температурой, без сил, на грани истерики, но не имею права и малейшей возможности хоть чуть-чуть отдышаться. Боря с его бесконечными историями и абсолютной беспомощностью усугубляет эту катастрофичность тысячекратно. Советы со стороны только бесят.

   Через месяц должно начаться мое лечение. Его денежное обеспечение – проблема с миллионом неизвестных. Профессор – один из крупнейших в мире специалистов, но в плане практическом он бессилен. Даже если мне обеспечат (???) частичную оплату (через sécurité sociale), у меня нет никакой возможности оплачивать 20 процентов стоимости лекарств и прочего (бездна!). Сколько времени еще я смогу прожить в Сите-дез-ар – неизвестно. В каком буду я состоянии, принимая ежедневно по 9 антибиотиков, – загадка… Хотя догадаться нетрудно. И не только без повседневной помощи, но – Боря!

   Отправить его в Москву? В таком случае:

   1) надо найти (???) кого-либо, кто согласится его сопровождать;

   2) на его (и отчасти нашем) будущем придется поставить крест – после всех нечеловеческих усилий, предпринятых, чтобы ему помочь;

   3) виза в консульстве, возможно, продлеваться больше не будет, и я вскоре окажусь перед выбором: возвратиться не вылечившись и в предвидении всяческих бед – либо никогда больше вас не увидеть.

   С французскими переводами – тупик, ничего не выходит. (Моя требовательность в придачу.) Мишель Деги расстроен. Я все переделываю. С Жаком Дюпеном продолжаем. Снова они мне крупно помогли… Ах, стыд какой!

   Сборник памяти Кости*. Два моих отрывка – полная бессмыслица. Обо мне: «Живет в Париже». Что я могу поделать? На немецкий эта лермонтовская вариация переведена, судить о качестве не могу (послал Морису); появится (антология – вместе с другими) в крупном немецком литературном журнале. А русское издание… Ох, М.С. подводит. Характерец у нее…

   …Хлопотал Грин (т. е. Эрик) насчет квартиры – шиш! Шираковская мэрия, депутаты и проч. не реагировали никак. Нескончаемые хлопоты по всем направлениям насчет денег: стипендии в августе кончаются. Преданный Морис воюет: его сверхпочитают, но… Если не добьюсь (очень трудно) новых стипендий, можно собирать чемоданы. Оплата Бориного лечения на след. год… Но где?? От всего этого можно сойти с ума. Будь я один (или если бы ты обеспечила тыл) и без туберкулеза, кое-какие заработки, б. м., нашлись бы. А так… Насчет «Трех сестер»* не звонят. А жаль. Театр крупный (в Гренобле); обложился бы я старыми переводами; это дело доходное и небезынтересное. Через Грака. Но ведь при эдакой жизни (и опять же антибиотики), в этих условиях – что могу я накалякать?

   Ах, эти поездки к психиатрам, в общества помощи больным детям и т. д. и т. п. И звонки, звонки, звонки. И никакой личной жизни. Без тебя, Андрюши – зачем?? Тут симпатичный виолончелист (Толя Либерман), у которого дочка осталась и жена (не расписаны), тоже страдает.

   Может быть, все же доведу переводы до конца (попросил Луи Мартинеза* помочь), штук 15 надо для издания с Мишо. Жак займется практической стороной дела. У них я отдыхаю душой: дома!

   Морис обрадовался твоему письму. Спрашивает, нельзя ли тебе послать «заказным» письмо пооткровенней. Он понимает, что ты измучена (как и я) неопределенностью положения, но при всей самой преданной дружбе нашу страну он знает издалека, без «ощупи». За меня страшится и не хочет моего возвращения. Я устал объясняться (тем более – на расстоянии). Придется… В тысячный раз. Ему кажется, что я питаю какие-то иллюзии… Отнюдь! Но положение дьявольски сложное (он это, разумеется, знает – до конца ли?). Надо, пишет он, чтобы: 1) вы тут лечились; 2) чтобы Боря продолжал свой курс; 3) чтобы Ира с Андрюшей приехали. Тут же добавляет, что все это – impossibilité, но что мы, мол, живем невозможностями. Увы: 1) больше так продолжаться не может; 2) мое отношение к Р-и (ну, пусть СССР), в котором и страх, и ужас не определяется только ими. Не в ностальгии дело (и она есть, вплоть до биологических и природных циклов!).

   Завтра буду звонить в какое-то foyer (интернат) под Парижем насчет Бориного устройства. Но: 1) кажется, там сейчас нет мест и неизвестно, будут ли; 2) жалко Борьку до безумия – надо ли ему это?

   Зашел Леня Чертков*. Хочет пристроить (для перевода) свои рассказы. Гм… Я бессилен.

   Е.Г. Эткинд* готовит антологию (от истоков) русской поэзии в издательстве «Масперо» (только no-франц.). Жорж предложил мне дать что-либо мое. Со слов Эткинда я понял, что Жорж хотел бы в своих переводах. Эткинд: «Вы не будете возражать, если я помещу вас в раздел dissidence estâique?» – «Но что это такое???» – «Нет, нет, не в политическом смысле: поэзия, не отвечающая общепринятым нормам. Вы, Айги и стихотворение вольным (?) размером Слуцкого». Он считает, что в 1982 году норма – это ти-ти-ти и та-та-та. Преуспевает. Я его совершенно не вижу. Да и кого я вижу?

   Мишо от встреч уклоняется. В этом году видел его раза 3–4. Говорит (по телефону беседуем), что сейчас он «на повороте» (снова ищет в живописи) и что книжкой пока заниматься не будет. Боюсь, что и этот замысел лопнет, как мыльный пузырь. Удивляется неповоротливости «моей» русской типографии – но что я могу поделать? В субботу, кажется, будет вторая корректура. Ох!! А последняя книга Мишо (многое уже было опубликовано – в т. ч. см. у нас) – вликолепная, без всяких натяжек. Последний раз был у него две недели назад, показывал новые (мои!) переводы и беседовал, в частности, о Вольфе Мессинге и его продолжателях (он все это знает! в деталях!). Не человек, а сокровище. Самое поразительное знакомство за все это время. Рисовки – ноль, требовательность к себе – беспощадная (раздраконил свои литографии, по отношению ко многим из них – несправедливо) и поиск, поиск. Жак Дюпен его побаивается (да и не видит – раз в год), а у меня настоящие отношения получились. И благодарен я ему за очень многое. Но несколько, мне кажется, в последнее время дружба поостыла. Независимость для Мишо – прежде всего! А я «требую» сотрудничества, на которое он не шел никогда (рассказал мне забавную историю с Caülois*). Уже и рисунки к «Холму*» – неслыханное дело. Боюсь, что скверно получится: они в два раза больше формата книги.

   Лучше всего, кажется, получился перевод (Жак и Мишель помогли, но я сам все переработал) стихотворения, посвященного Андрюше (une version). Его готов хоть завтра напечатать. Сам перевел «Дорогу!» (НИХу) – ну, это, разумеется, «проходное», однако ритм и ярость в переводе передал. (Тройчатка нужна – побольше!)

   Сколько можно жить на этом бивуаке? Не говоря уже о всем прочем, ведь мне почти 45 лет!

   Жуткий взрыв сегодня в Париже недалеко от Елисейских полей: уйма раненых, одна женщина убита, все дома вокруг разнесло. Сирийцы или Карлос? Или вместе? И кто за ними? Этот вопрос, впрочем, излишен. За событиями, в т. ч. и внутрифранцузскими, слежу внимательно, хотя никогда тебе не пишу. С Морисом кое в чем не сходимся, но в главном – едины. Смотрю иногда известия по телевизору. Сплетни насчет «происходящего в Москве», на мой взгляд, раздуты. Напряженное ожидание в стране, где ничего не происходит, само порождает псевдособытия. А вот сыр и молоко… Но что это меняет? С Польшей еще бабушка надвое сказала. Вот оттуда («в сторону» Москвы) еще надо ожидать сюрпризов. Интерес здесь, увы, резко пошел на убыль, да и вообще к Восточной Европе почти никакого интереса нет. О Москве, кроме этих сплетен, – почти ничего. В каком-то смысле можно сказать, что «внешний мир» больше присутствует в головах московских «интеллигентов», нежели в здешней толпе (а в московской?).

   Третье письмо от Мориса за последние дни. Тревожится он по поводу внутреннего моего состояния и с точностью, я бы сказал, беспощадной (по ходу и строгости его мысли) объясняет – для себя, для меня – неизбежность поэтическую моих катастроф, свирепой, изнуряющей требовательности и (прости – нельзя так о себе) почти дикой неприкаянности. Все это, б. м., глубоко справедливо, но несколько абстрактно и чересчур красиво (страшно!) в применении к моему барахтанью. Проблемы реальные; поэтически, б. м., я бы и ответил на безысходность, но ответа такого недостаточно для Бори и тебя. Ты Морису еще напиши, если захочешь. Он уловил все твои намеки и специальное послание усмотрел в Андрюшиных уроках французского. Я ему недавно рассказал о разговоре с Андрюшей. А впрочем, он и сам тебе напишет. Иногда я с ним говорю всерьез – по последнему счету Чувствую, как он меня любит и ценит – и при этом ни разу не встретиться!

   Вечером съездил к М. Синявской. Она макетирует – со вкусом! – «Холм». Дадим на развороте два рисунка Мишо. Видел у М.С. очень талантливые каллиграфическо-художественные опусы (целая книжечка может выйти) Лизы Мнацакановой*. Надо мне ей написать. Уговариваю М.: «Издайте, отличное дело сделаете».

   Морису – очередное огромное письмо.

   Сборник памяти Кости — подборка стихотворений, посвященных памяти убитого в Москве агентами КГБ поэта и переводчика К.П. Богатырева (1925–1976); вышел в Мюнхене в

   1982 году под названием «Поэт-переводчик Константин Богатырев, друг немецкой литературы» (двуязычное издание).

   Насчет «Трех сестер»… – Над переводом этой пьесы Чехова на французский язык Вадим работал летом 1982 года. Перевод не понравился режиссеру Гренобльского театра.

   Мартинез Луи (р. 1933 в Алжире) – профессор-славист, переводчик, писатель. В 1955 году стажировался в МГУ.

   Чертков Леонид Натанович (1933–2000) – литературовед, поэт, издатель. Провел несколько лет в мордовских лагерях (1957–1962) в одной зоне с Вадимом. Эмигрировал. Преподавал во Франции и Германии.

   Эткинд Ефим Григорьевич (1918–1999) – литературный критик, профессор русской литературы. Эмигрировал в 1974 году.

   Caillois — Кайюа Роже (1913–1978), французский писатель, исследователь мифологии.

   …рисунки к «Холму»… – Для книги Вадима, вышедшей в издательстве «Синтаксис» в 1982 году, Анри Мишо специально сделал два графических рисунка.

   Мнацаканова Лиза — музыковед, поэт, автор поэтических сборников. Живет в Вене. В альманахе «Метрополь» была напечатана ее новелла «Чехов», очень понравившаяся Вадиму и Н.И. Харджиеву.

1982 МАРТ-2

   Ириша родная, черные краски, которых не пожалел, рассказывая тебе о здешнем мире, обязаны моей требовательности и непримиримости, от которых некуда деться. Много раз повторял тебе: ты в праве мне, моим свидетельствам не верить. Разумеется, отрицать это было бы глупо и даже постыдно – и друзей у меня много, и помощь оказана неслыханная (по здешним стандартам – все так считают), и добиться удалось немалого и в кратчайшие сроки. Но положение, даже без туберкулеза, просто отчаянное, а теперь, в предвидении долгого и трудного лечения (в Париже ли? Еще не знаю…), которое, к тому же, создаст массу дополнительных проблем (всего не опишешь…), – абсолютный тупик. Снова надо звонить и звонить: обратился ко многим… Жду помощи с разных сторон… Но есть сложности неподъемные (Боря прежде всего), от которых не спасет никто. Боря… Ему несомненно лучше в центре; там считают, что он должен продолжать посещение, и надеются со временем его «разблокировать». По мнению директорши, его «случай» – достаточно ординарный; трудность подхода вызвана переменой языка… И твоим отсутствием.

   …Мишо занят: готовит выставку работ (новых) здесь и большую ретроспективную в Японии. М. б., увижу его через неделю. Как он сказал мне недавно: «Vous âes injuste» («Вы несправедливы»), Возможно. В его дружбе и солидарности убедишься наглядно. Однако языковый барьер… Ничего не попишешь. Потому-то – из пустого в порожнее. Когда человек на 83-м году жизни поглощен работой и поисками – нужно ли ему это переливание?

   Осточертело выступать в роли «несчастненького». И с другими ролями знаком. Но как без нашего русского – наотмашь – языка? Только что – чудесные Андрюшины фотографии в мамином письме.

   Миро плох. Жак Дюпен был у него недавно в Испании: старик страдает от бессонницы, работать больше не может.

   …Господи, совершенно не замечаю теплой солнечной весны – уже ходят в пиджаках, и женщины хорошеют на глазах. Сплю по 4–5 часов в сутки. И тем не менее, как упрямый муравей, сижу с Жаком Дюпеном и Мишелем Деги над поэзией. Хочу с Жаком сфотографироваться: пошлю тебе. У них ужинаю иногда, чувствую себя как дома. Дома не хватает, б. м., прежде всего. Был сегодня вечером у Грина, который ужаснулся, когда я ответил ему, что о загробной жизни «не думаю». Морису написал недавно – в ответ на мелкие сплетни, историю с Р. Ш. и проч. – большое письмо о поэзии. Он, по-моему, слишком высокого мнения о моем французском – просит прощения за несправедливый «суд» (в высшей степени, впрочем, дружеский), и «потрясен» письмом и считает, что высказаться обо всем этом – àla Holderlin! – мой поэтический долг. Но ведь уже отправил «навечно»… Да, только с Морисом могу говорить о главном бескомпромиссно. С Жаком по-приятельски. Иногда с Мишо. С Граком – очень дружески (на редкость «верная натура» и тревожится обо мне…), но много несхожестей. При всей социальной внелитературности отношение к слову – литературное. Жорж (не он один) его боготворит, собрал все его книги; благодаря мне получил несколько надписанных (хочешь, он тебе пришлет что-нибудь?). У меня тут куча его книг – и штук 30 Грина с надписями.

   На «мирке», впрочем, не настаиваю. Но главное не в том: насыщенность общения зависит от внутренней полноты и самоотдачи. Если вспомнить тревожнейшие времена пятилетней давности… Счастье!

   У Жака дома изумительные вещи Миро. Ах, как обидно, что не смог повидать старика и при содействии Жака получить что-либо из лучших вещей (20—25-летней давности). Теперь, когда он в полузабытьи, угасает, и просить неловко. Да зачем мне теперь все это? Я и на книги не смотрю… Сколько мог бы найти библиофильских редкостей! К чему?

   Андрюша написал такое чудесное письмо (и рисунки прелестные), что мы с Борей просто поразились. Преданный и добрый мальчик! Пусть исполнится его пожелание! В.

   Предыдущие две страницы написал в расчете на обычную почту. Но нужно послать тебе свидетельство о моей болезни. Лучше иным путем.

   Ириша, понимаешь ли ты, что происходит? Вот уже год, как я сижу на взрывчатке – и взрыва не вижу, не слышу лишь потому, что закрываю глаза и уши. Еще прошлой весной мне стало ясно, что если и есть у Бори какой-то шанс на спасение, мы должны переселиться сюда окончательно. Иначе невозможно. Особенно очевидно это стало, когда тебе отказали. Возвращение все более меня страшит. Да и не смогу я, после всего, что эти сволочи натворили (с нами особенно… таковы порядки, но в гробу я видал их порядки), жить с ними в мире. Больше того, и они, вероятно, со мною в мире жить не будут. Морис боится, что в Москве меня ожидает либо арест, либо что-нибудь (!) похуже. Он, возможно, и преувеличивает, но представить себе, что я никогда больше не смогу поехать за границу, – ужасно! Это одна сторона дела. Другая… Я не в состоянии поставить крест на России и распрощаться с ней навсегда. Чем дальше, тем это чувство все сильнее. И кроме чувства, есть трезвый взгляд на вещи: здесь жизнь по-своему безумно трудна и ничего хорошего мне дать не может. Работа не предвидится. С квартирой… – ужас! – «выкручиваться» здесь нельзя. Если бы выколотить миллион долларов!..

   Французы готовы за тебя ходатайствовать, но положение сложное: мы-то не французы и даже не беженцы; отношения с Сов. Союзом скверные, а главное, эти ходатайства, как ты знаешь (и особенно в данном случае), лишь приводят в бешенство.

   В консульстве разлюбезны (Ох! Ах! Не отчаивайтесь! и т. д.). Я им сказал: «Передайте в Москву, что они играют с огнем, – у моего терпения есть пределы». – «Да, да, конечно, позвоните завтра, вам надо увидеться с консулом!» Позвонил. Консул от встречи отказался: положение знает, в Москву бумаги направлены, но решают там, он помочь не может. «Заходите к нам». И потом: «А почему бы вам не встретиться со Степаном Вас.?» (Посол.) – «Потому!» (Они поняли.) 1) Ни к чему это не приведет; 2) противно видеть физиономию (посол в Чехословакии – 1968); 3) не выдержу, взорвусь – к чему?

   Я хотел дотянуть с Борей до июля, а потом, б. м., сдаться и вернуться. Теперь – туберкулез! – невозможно. Если уж лечиться, то здесь. Неописуемые денежные (и жилищные) проблемы. Мои стипендии в сентябре кончаются. Морис предлагает помочь – не хочу! Он очень скромно живет, да и суммы нужны иные – на много месяцев… Мишель будет хлопотать. Грин снова напишет Жоберу. Грак волнуется… Пытался меня куда-то пристроить (по литер, части) – безуспешно… И при Боре работать в этих условиях не могу. Жак и Кристин в свое время очень мне помогли (крупно несколько раз), но всему есть предел. Рынок роскошных изданий (éditions de luxe) скуден… Однако кое-какие идеи есть. Но для этого нужна хотя бы дюжина отличных переводов, чтобы Мишо был доволен – и я тоже. Очень трудно дается… Впадаю в отчаянье. Вывозит мое упорство и верная дружба: подумать только – вернусь в Москву и никогда больше не увижу Жака! (Впрочем, он приедет…)

   Сувчинских не вижу совсем уже полгода (только по телефону с Марьяной говорю). Они никого не видят. Ведь Сувчинскому 90 лет! (Ровестник Мандельштама, Гиппиус – общий их учитель.) Моник очень давно не видел; регулярно общаемся по телефону. Все они (и Мишо тоже) знают историю с Шаром.

   Марьяна настаивает: «Не пишите ему, негодяю!» Морис (вижу по письмам, да и Моник говорит) очень из-за этого страдает: я ему недавно подробно рассказал и поставил точки над i. А он мне в ответ рассказал о 1977 годе, как было с Р. Ш. и Тиной. Легко быть «поэтически солидарным» с Мандельштамом или с Гёльдерлином, а вот повседневная верность… Морис теперь все понял; очень он меня любит и верен, как скала (а умен!!).

   Степу и Анн вижу редко: подолгу болтаю по телефону. На каникулы они, увы, уезжают…

   Радио? Очень я недоволен первой попыткой (а там – довольны???). Нет подходящего собеседника. Мишель рвется, но… Ах, мало времени осталось. Нужен тот уровень серьезности, которого достигаю в письмах к Морису (хотя и о мелочах пишу, о быте и пр.). А что если зачитать отрывки из писем? Прошлой весной меня спросили: нельзя ли попросить письма у Рене? Нет, он бы ни за что не согласился… Да и мне противно их обнародовать.

   О нем (Рене) часто говорю с Жаком и Кристин. 30 лет дружбы! Жак, увы, на радио беседовать не хочет – «не умеет». Но переводы свои прочтет. Впрочем, вряд ли передача осуществится.

   Париж сказочно красив. Почти летняя погода. Странно… Физически чувствую себя лучше.

   Хочу работать, писать!

   Да. Совсем нет у меня французских фотографий. А хотелось бы тебе послать. Когда гостил у Жоржа, он целую пленку снял (в том числе в Анси, у каналов, с детишками). Я ему как-то напомнил – отвечает, что, кажется, ничего не вышло. Нет, на эти мелочи ни у кого нет времени.

   Плохо без книг! До стона! Без поэзии! Если… Как получить мою библиотеку??? Да, для Левки* у меня кое-что есть, но нет пока возможности… Есть ли у кого-либо из друзей какие-то конкретные пожелания? А у тебя? А у Юры*? Мераб*?

   Объяснюсь. Парижский мирок мельче и легковесней, нежели его московский близнец, который, как тебе известно, я тоже не очень-то ценю. Но из Москвы кое-кто (я, в частности) способен – без малейшего конформизма – видеть дальше и резче, нежели из этого застойного и пустого копошения. Жесткая альтернатива и грозовая опасность. Последнее – удел избранных. Там, где проклятье, там и незримое избранничество.

   Всегда был этот «мирок» (говорил об этом с Грином), но теперь настолько он измельчал, настолько далек от существенного, которое распылено донельзя, настолько лишен критерия в этом мире, утратившем всякое чувство истории, трагедии, бездны, безмолвия.

   Говорил давно о проклятии – не поняли…

   Морису не так давно (объясняя еще раз желание вернуться) в горечи написал что-то вроде: «Peut-âre le trou noir et bouchéde Moscou vaut bien le d&ert glacial et stérile de ces lieux». («Может быть, черная и закупоренная московская дыра стоит ледяных и стерильных здешних мест».)

   Ох, грохот за окном. Мотоциклы. Полицейские машины сигналят. И рядом пузатый холодильник гудит (подарок родителей Присциллы, знакомой Мераба, которая у вас только что побывала).

   А если возвращаться… Как переправить эти горы книг, пластинок и проч.??

   Еще раз объяснюсь. Избранничество? Незримое! Не «ордена и медали» и не кафедра учителя жизни. О нет, все это страшнее. Быть может, тишиной и безголосьем. Все проворонили, но это – невозможно. Слишком серьезен этот разговор, чтобы ограничиваться подобной болтовней. Мог бы высказаться, но необходимо длительное одиночество и повседневный труд. Нет, не сравнивай, Ириша; у нас к жизни разный счет… Не говоря уже о других (и это естественно) различиях. Отсюда и несравнимость повседневного, и нашего к нему отношения, и восприятия жизненных ситуаций.

   Боря: не только ни малейшей помощи (в магазин – никогда и ни за что), но каждую мелочь, требующую минимального движения, надо вдалбливать молотком. Оставь его – просидит, как полурастительное существо из Лотреамона. Попытки расшевелить его, бесконечные нотации, нравоучения, беседы о жизни – устал, надоело. И тереться бок о бок в бесплодном рассеянном существовании. Никак не заставлю его написать (начать!) тебе письмо. Зато гуляет, кажется, с удовольствием (сегодня – если не соврал – был у Нотр-Дам). Да и как понять, что в нем происходит? Жить в этих условиях, без тебя, в полной неуверенности (он знает наше положение) ему особенно нелегко. Не сомневаюсь: если бы его «раскрепостили», многое бы в нем изменилось… Но ведь порочный круг образовался по милости наших господ. Зачем я им нужен? Они страдают без моей любви? (Заметил я это еще во время московских бесед: у них сознание прокаженных.) Тошно. И сколько вокруг трагедий! Поляки, застрявшие и не желающие возвращаться, несчастные иранцы… Безумная жизнь!

   В консульстве я сказал, что лечиться буду только здесь (они кивают) – пусть в Москве не настаивают.

   …Выбрался наконец под вечер на огромную выставку Поллока* (Бобур – в двух шагах!) Нет, его dripping[9] еще не живопись. Недостаточно создать варварскую фактуру (порой весьма замечательную), необходимо утвердить свою точку отсчета. Ранние вещи подражательны и небезынтересны. Но есть несколько великолепных монохромных вещей, где существует подлинное пространство, и полотна эти по праву (в отличие от самых прославленных) заключены в рамку. Хочу поговорить об этом с Мишо: кое-что общее несомненно. А пока говорил с ним по телефону (через несколько дней увижусь); он советует мне хорошенько подумать о будущем: как устроиться всем вместе, если ты приедешь? Он знает, как мы живем (2 квартиры) и понимает отлично мою дикую потребность в одиночестве (мне кажется, Мишо вообще меня изучил неплохо). Что делать… альтернатива жесткая. Понимаешь ли ты, что тебе и жить будет с Борей негде, если приедешь мне на смену? Сите… Только для меня. И сколько еще? Нужно много денег!

   Учат Борю играть на гитаре. Вот увидеть бы! А я тем временем в полном отчаяньи ищу для него интернат. Не свалиться бы совсем. Профессор предупреждал: при первых же тревожных симптомах обратиться к нему немедленно. И взял с меня слово, что на протяжении всего курса лечения буду выполнять его предписания неукоснительно. Увы, не могу поручиться…

   Нет, Ириша, ничего не забыто. Страшусь возвращения в московскую яму. Но оказалось, что и тут нет выхода. Конечно же, сознаю: раздавлен заботой, Бориным несчастьем, неустроенностью и подвешенностью существования, миллионом терзаний… Но знаю и то, что не в этом только дело: нет желания разглагольствовать на эту тему.

   Ник. Ив. вкладываю – передай! – письмо (открытку посылаю по почте). На всякий случай. Уверен, что он не пошевелит пальцем, но все же… Кто знает? Сама с ним на эту тему не говори – если только сам заговорит.

   Не употребляю громких слов, которые напрашиваются. Судьба, катастрофа, отрезанное с кровью… Не лечиться теперь и здесь было бы крайне опасно. Лечиться… Какая перспектива? Семья разбита, и Боре я помогать не смогу. Предлагают (бесплатно) поселиться в провансальском пастушьем доме около Ванса. О, господи!

   Только что посмотрел телепередачу о Телониусе Монке* (он недавно умер): соло в Парижской студии – бесподобный пианист! Но слушаю и классическую музыку: тут в зале иногда молодежь играет. Впрочем, редко выбираюсь…

   От Мориса потрясающее по нежности и преданности письмо. А весенний Париж и впрямь прекрасен – стоит, б. м., обедни – для здоровых молодых королей.

   Левка — Лев Михайлович Турчинский (р. 1933), известный библиофил, знаток редкой книги, близкий друг Вадима и Ирины.

   Юра — Юрий Петрович Сенокосов (р. 1938), философ, издатель, распорядитель фонда Мераба Мамардашвили. В 70-х годах работал в журнале «Вопросы философии», где Вадим печатал свой текст о Поле Валери.

   Мераб (1930–1990) – выдающийся грузинский философ Мераб Мамардашвили. Познакомился с Вадимом в 70-х годах в редакции журнала «Вопросы философии», где был заместителем главного редактора.

   Поллок Джэксон (1912–1956) – американский художник, родоначальник «абстрактного экспрессионизма».

   Монк Телониус (1917–1982) – композитор, пианист, родоначальник стиля би-боп в джазовой музыке. Прославился своими джазовыми импровизациями.

1982 МАЙ

   Ириша родная, вместе – не вместе… Пойми простую вещь, Борю я смогу (вероятно) устроить на жительство в интернат (с продолжением курса) лишь осенью, а до тех пор лечиться не смогу. «Осенью после лечения». Но ведь мое лечение, по словам профессора, займет минимум год. Сознаешь ли ты, что это означает? И если добавится еще бездна труднейших проблем, о лечении не может быть и речи. А это, по словам того же профессора, крайне опасно. Да, я привык жить рискованно, однако всему есть пределы, которые диктуются, кстати сказать, моей ответственностью за вас. Яд сколопендры? Но ты знаешь, что в этом смысле – в лучшие минуты – я счастливчик, т. к. почти алхимически умею из яда добывать золотой напиток. Если бы не это, разве были бы сомнения в твоей правоте? Очень немного. Но твое письмо меня потрясло и конкретнейше на меня подействовало. Ты сейчас на деле сталкиваешься с цементной гадостью, которая травила мне душу многие годы. И все же – внутренне выдержал, оставшись верен себе и своему пониманию жизни – неписанному закону, критерию.

   Милейший и симпатичнейший (компетентный!) психиатр, у которого – в целях практических – мы были вторично (женщина, отлично знающая наши внепсихиатрические проблемы), тоже считает, что Боре следует продолжать начатый курс в центре и что ему там несомненно – более или менее (тайна!) – со временем помогут. А для этого надо устроить его на жительство с возможностью дальнейшего посещения центра. Уже все это – 100 000 проблем. Другие… Неописуемо. К счастью, есть изумительные друзья. Морис потряс меня (и не только меня) своим предложением. Надо поэтически подготовиться. Но это щепка в море житейских трудностей.

   Безумно не хватает моих книг, библиотеки.

   И не ссылайся на примеры и случаи. Они, разумеется, помогают видеть вещи трезво и ясно, однако, силы закона никогда для меня не имели. Мою твердость ты знаешь. На нее и положись. Хотя на сердце – туман и смятение. Боль!

   Рисунок Андрюши (с поразительным текстом) покажу Мишо – который, впрочем, лишен сентиментальности. Но верность умеет хранить до конца.

   …Твои чувства я понимаю и разделяю. Но твой взвинченный тон и шаромыжный лексикон побуждают меня… взбунтоваться. Прав ли был Блок со своими проклятиями – слопала, мол, его Россия, как чушка своего поросенка. Возможно. И даже не стану попрекать его «Двенадцатью». Но я, в отличие от него и многих других, не в состоянии вступать в истерическую перепалку с «Россией». Позволь мне остаться при своем, глубоко продуманном и выстраданном. Говорить об этом всерьез не с кем, особенно здесь. Морис – преданнейший друг, но и он в мою шкуру влезть не может (и не надо, впрочем).

   Возможно, я более ничего не напишу и никогда по существу не выскажусь. Позволь мне дожить оставшееся таким, каков есть.

   Обстоятельства толкают меня почти неотвратимо к границе, переступать которую не собирался и за которой не вижу даже призрака истины, подсказывамой мне безошибочным инстинктом. Ненависть и злоба судят порою верно, но лишь до каких-то пределов. Ты (отчасти) знаешь меня и, вероятно, понимаешь, что решение остаться или вернуться – независимо от реальных возможностей и наших запутанных обстоятельств – подсказывается чем-то более долговременным и весомым. И ничего практически положительного (чтобы не сказать сильнее) для себя в Москве не вижу. Но, кроме всего прочего, ты совсем не отдаешь себе отчета в том, что ожидает тебя здесь. Дело даже не в горьком хлебе и не в первоначальных (дьявольски!) трудностях устройства. (Лечение… бездомность…) Московско-французское окружение глубоко обманчиво и призрачно. Скажу прямо: ты, на мой взгляд, будешь здесь глубоко несчастна – возможно, еще несчастнее меня. Не забудь также, что я почти развалина…

   Практически твои идеи нелепы. Если уж перебираться на запад, то мне ни в коем случае нельзя возвращаться. Лучше уж пытаться вытащить вас. Кроме того, туберкулез надо лечить тут. Если меня по возвращении отправят в Сибирь, я предпочел бы оказаться там со здоровыми легкими. Но до Сибири далеко, т. к. лечение – если оно состоится – будет крайне длительным. А с другой стороны, не имею права лечиться… Вдруг вы приедете? Надо работать. Все висит на волоске. Не выхлопочут мне очередную стипению (очень возможно) – придется складывать чемоданы. Но и работу надо искать, необходимо найти… В этих условиях и в этом состоянии – и физическом, и гражданском – находиться невозможно. Это лишь один клубок. А их – 1000.

   Мои знакомства и общения пусть тебя не обманывают. Все это хорошо для «туристической поездки» и последующих рассказов в Москве.

   Если тебя (вполне возможно) пустят, то и Андрюшу ты сможешь взять. Мальчика не на кого оставить! Очень просто. Пойми, что шантажировать нас ребенком, оставшимся (если…) в Москве, никто не сможет, какой бы пост он ни занимал.

   Не знаю. Чувствую, что ты раскалилась и что больше жить там не в состоянии. Сумеешь ли, без чрезмерных страданий, тут?

   Да и впрямь: как жить в этой полярной голодной сумеречной дыре? Но… но… но…

   И Андрюша, забывающий русский язык, и твое недоумение, оторопелость перед этим миром, которые вижу наперед… Подумай. Я бессилен. Как быть с архивами и библиотекой?

   Продолжу – пока нет оказии (якобы, несложно, однако звонки, встречи, просьбы…).

   Приглашение, разумется, сделаю, но когда? Аня готова была, съездила в консульство, взяла бумажки, но, прочитав текст, испугалась реакции мужа: «…Все расходы в случае болезни или несчастного случая…» (стиль! цитирую…) Муж – симпатичный рядовой француз. Легалист; наша жизнь и проблемы – дальше, чем луна. Пойди объясни… Все это я заранее понимал.

   Боря. Поверь на минутку, что у него тут есть какой-то шанс. Подумай об усилиях (нечеловеческих – Аня dixi, она знает), которые я затратил в течение этих 14–15 месяцев. Неужели же сдаться? Временами (особенно сейчас) к этому склоняюсь, но нет! Не имею права. И если ты настроена (сознавая, как будет тебе нелегко – тебе, а не Лизе Мнацакановой) переселяться сюда, не рассчитывай на мою вторичную, по возвращении, борьбу. Сперва надо вылечиться (год и более) – иначе околею, да еще на голодный российский желудок. А затем – сколько десятилетий бороться? Нет, надо меру знать. Куда легче будет вытащить вас. Положение мое («не стыжусь этого слова») трагическое и катастрофическое. Ах, не знаю, не знаю…

   Время проходит, жизнь проходит (а легкие, быть может, пылают); хочу жить с вами сегодня! Иначе мое существование лишено всякого смысла. Посвящение в «ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКЕ» готов повторить слово в слово. Помнишь? Перечитай:

   «…Да, права она, всегда права, но не правомочна. Потому-то, должно быть, и забываешь о ней, и досадуешь. Что ты все под ногами? На порог даже: пошла к чертям! И уходит, всегда уходит: в своей правоте, в уходящей, неблизкой, но правоте. Дождь, хлеб, стол, град, родная кровь, чужая вина – все больше, меньше ли, а правомочны. Крыша найдется. Но не она – не ей! Есть у нее и когти, и зубы – есть! Но ПОЭЗИЯ – она всегда права лишь потому, что бесправна. Сама отказалась, раз навсегда. И не перечисляй: нет их, прав. Не перечисляй ни заслуг, ни достоинств. Этих – особенно. Нет, их не примет. Нет, говорит она, право заслуги, права достойных – лишь для свиней. У нее их нет.

   Но есть у нее сестра. И без этой сестры ей не жить; и сестра эта тоже всегда права, хотя нет у нее ни заслуг, ни достоинств. Но когти и зубы – еще какие! Вся она – перья, зубы и когти! Да, у этой сестры – все права, и лишь потому она права, и потому-то, должно быть, хоть и неразлучны, хоть и срослись, а подчас так свирепо они враждуют: бесправная и та, другая, что взяла все права. Хотя неразлучны, хотя срослись, одна без другой – никак… Да, не жить, но подчас, но когтями, одна с другой, до крови, цепко, в клубок… Вечно они то срослись, то в клубок. Неразличимо. Так или иначе. Угадай-ка: кто из них яростней?..

   Тебе, И., по праву любви хочу посвятить эту книгу…»

   Мне легче говорить обо всем этом с Марьяной Сувчинской (несмотря на долгую жизнь тут она русская), нежели с разными «специалистами по России». С эмиграцией то же («с другой стороны») – ничего общего. Но это уж мое поэтическое «проклятие»: вечная бездомность и вечное безвременье. Морис понимает, но не конкретно. Сегодня прислал текст обо мне, написанный для радио*.

   …Чего ты от меня хочешь? Надо выбирать!! (Самое трудное; Жюльен Грин рассказывал о молитве одного священника: «Господи, я готов слушать тебя, но выражайся ясно».)

   О Господи, понимаешь ли ты, как я страдаю (Аня видит, когда звоню от нее), слушая его голосишко? Вот тут-то вскипает во мне ненависть к московской нечисти… Которую готов разорвать в клочья. Даже с потерей легкого.

   А без тебя… Ириша родная, как я еще дышу? Если тебе на сей раз откажут…. Не знаю… б. м., порву их треклятый паспорт. Но к чему это приведет?

   Если бы не бактерии, устроил бы Борю – и вернулся. Но лечиться надо – лечиться тут. Именно это усложняет дьявольски все дальнейшее. В конце концов, можно расстаться даже с библиотекой, лишь бы вас заполучить… Думаю, что и работу нашел бы… И постепенно наша жизнь наладилась бы… После эдаких «номеров» (плюс публикация «Холма») – кто меня снова выпустит?

   Но… но… но… Вернулся бы.

   Только что попросил Борю «нарисовать дом». Что же ты думаешь? Прогресс! Несомненный! Рука не скована, линии ровные и все «атрибуты» имеются (даже дым из трубы – резко и энергично). «Психиатрия на дому». Нет, не знаем мы еще его возможностей. Ты должна приехать, и надо пытаться ему помочь.

   …Прочел оттиск большой статьи (из сборника) Сувчинского о Стравинском: недавно прислал. Неровно. Местами – особенно пятый раздел – великолепно. В 1975 году написано! Может быть, через неделю их наконец увижу. Только без «Петров Петровичей» (П.П. Петух! – по его словам…): Пьер. Ладно, пускай. Метроном! А книжку до сих пор не получил. Думаю, Сувчинский мог бы неплохо о моей поэзии написать. Но теперь ему, пожалуй, слишком трудно. Текст Мориса прост (нарочно… для радио), да и не знает ведь русского. Что по переводам угадаешь? Вставлен перевод: «ni fleurs ni couronnes»[10] (халдай-холодок) с оговоркой, что, мол, трудно и даже невозможно перевести. На мой взгляд, хороший перевод; и Жак Дюпен со мной согласен. Сизифов труд.

   Перед Морисом даже стыдно становится: он об мне (верю!) «днем и ночью» думает, не спит… В последние две недели получил от него не менее десяти писем.

   Любимый, несравненный Морис! Сегодня снова письмо: потрясен переводом «Ярость и тайна» (с Жаком переводил, потом сам доработал) и моим письмом о том, «как пишу». И вот переделал (расширил, углубил) половину своего текста. Мои ночи… Если хочешь, пришлю тебе этот текст с переводами (два стихотворения – я бы сам хотел их прочитать). Лучше всего было бы три стихотворения: «Ярость и тайна», «Ни цветов, ни венков», «В путь» (Андрюше) – те, что по-французски, лучше всего получились.

   Мишо тоже на удивление верен. Я боялся его тревожить перед вернисажем (18) – знаю, как он нервничает. Ничуть не бывало. Зовет меня 17-го (в тот же день к легочному профессору, вечером с Граком ужинаю) посмотреть переводы для подготовки нашей с ним роскошной книги. О тебе расспрашивал, мои легкие, Боря – всем дружески интересуется. Спрашивает, нельзя ли использовать текст Мориса для предисловия или послесловия к «нашей книге». Посмотрим. В таком случае надо его несколько переработать. Борьку все же надеюсь устроить в хорошие (с заботой и продолжением лечения) условия. Каких это усилий стоит… Однако важен результат.

   А м. б., Морис напечатает его в «Quin. Lit.» с моими стихами, в т. ч. «Себя ли ради» – очень понравилось – поэтический «гений» – спасибо, спасибо…

   …Приглашение тебе хочу подготовить быстро через Жака или Мишеля (мои друзья, так и скажешь в ОВИРе… но не спросят), чтобы передать его с этим письмом. А также письмо НИХу… Новые обстоятельства. А второй экземпляр – по почте. Ты не думай, умоляю, о результатах. При таком настроении действовать невозможно. И можешь твердо рассчитывать на меня. Еще раз: зубами вытащу (если…).

   Прием у Ширака (мэр Парижа) в честь этого Сите-дез-ар. Ладно, пойду, хотя общение это осто…

   Грин (вернее, Эрик) уверяет, что, если приедете, будет и квартира. С Андрюшей, разумеется. Но деньги??? Работа, да… Завтра буду обедать с главным редактором (директором) «Экспресса». Он ничего не забыл. К врачу (очередной визит) не успею.

   На улице жара. Слава богу. Надоела сырость и дожди, дожди.

   Ириша, я тебя нежно люблю и без конца целую.

   Твой бедный воитель В.

   Потрясающие сцены по телевизору: массовые демонстрации («мелкие беспорядки» – согласно варшавскому радио) в Польше. Краков… Ну и ну! Вот где коса на камень. Это совершенно новое явление в царстве сатаны.

   А как мать? Волнуюсь. Поцелуй.

   При всем том: ведь едим с Борькой круглый год овощи и фрукты (стараюсь) – это важно! Если буду лечиться…

   Съездил под конец дня (рабочего) к Жаку в галерею: составили тебе 2 экз. приглашения. Жак постарается все формальности (мэрия – МИД – консульство) выполнить молниеносно, но пятницу он проведет под Парижем, а в понедельник у меня сумасшедший день: в 11 часов – Мишо (и литографии будем отбирать), днем – визит к профессору (страх-ужас), вечер занят. Да еще куча домашних дел. И для Борьки надо разное успеть. Увидим.

   У Шара в «заначке» хранятся замечательные первоиздания Реверди, переданные вдовой галерее. Один экземпляр (номерной, с пометкой и портретом работы Пикассо) – мне. Но куда??? Где моя библиотека?? Литографии, эстампы, афиши – все свалено в углу (могу – Жак устроит – получить и роскошную литографию Миро).

   Выспаться не могу! И не по биологическим причинам, а:

   1) условия; 2) тревоги; 3) безбабье; 4) поэтическая взвинченность к часу – двум ночи.

   Морис пишет обо мне и цитирует Фр. Кафку: «l’existence de l’ærivain depend rtfellenient de sa table. Il n’a pas le droit de s’en doigner, il doit se cramponner avec les dents»[11]. Это я подчеркиваю.

   Вечером часто – по 2 часа – «беседы» с Борей. Т. е. я ему рассказываю разное, наша жизнь в прошлом и настоящем, его детство и все без упрощений (но простым языком) – и с «выходом» к иным темам (история, поэзия и т. д.).

   …Еще дополняю. Прав ли Морис? Вероятно. И Мишо тоже. Под угрозой, в «Грозовой отсрочке» мои поэтические силы (ритм! ритм!) удесятеряются: отвечаю залпами. Увы, подавляющей частью силы эти (в каком быту! в каких тревогах и хлопотах!) отданы теперь переводу… Который, впрочем, внезапно почти (!) уравнялся в правах с тем, что пишу по-русски. Днем, ночью, без сна – работаю как зверь. И практически это важно. Помимо публикаций, о которых тебе писал (с М. Б.), сегодня окончательно решил с Мишо вопрос о совместной книге (édition de luxe, т. е. деньги!). Вот кто безошибочный судья. Прочел сегодня дюжину моих переводов (кое-что исправил) и был дружествен как никогда. В конце книги – страницы две Мориса (надеюсь, согласится). Предполагаемый богач-издатель* (невероятный сноб) наделает в штаны от восторга.

   Подумываю о том, что бы такое особенное написать для «э» («Экспресс». – И.Е.)? В перспективе, если сумею, большие возможности. Сумею ли?

   Но… но… но… Отправляюсь на свидание с легочным профессором. Будет настаивать – откажусь! Не могу иначе.

   Борька вчера со Степой и Анной слушал (концерт) Окуджаву. Доволен. «Доволен? Понравилось?» – «Да». Вот и весь разговор. Впрочем, поздно, перед сном.

   Майя Синявская вернулась из США (Андрей обедал с Рейганом! И еще несколько диссидентов – ну и словечко! Соответственно… А.И. (Солженицын. – И.Е.) отказался от их компании) – стало быть (уже звонила), надо то и дело носиться в Фонтене (расположение строк, текстов, рисунки А.М. и т. д.).

   Итак. Посев – тоже ничего нет: ни одной культуры. Снимок – никаких изменений. Вывод профессора (сверхлюбезен): туберкулез, но стадия спокойная, бактерии вялые. На всякий случай через месяц снова встречусь, а перед тем 3 раза (в 8 утра!) пробы из желудка. Учитывая мое положение, можно, видимо, не лечиться. Никому (т. е. «им») не говори, т. к. карту туберкулеза надо использовать. Гора с плеч! Симпатичнейшие лаборантки. Обо мне, о вас меня расспрашивали: «Мы много о вас говорим (!!) Расскажите, если будут новости». И т. д.

   Продление жилища. Хлопоты. Но тут у меня сильная рука.

   Как вас вытащить? Положись на меня!

   Прости, Ириша, бесконечное «продолжение следует» – т. е. моя любовь и почтение. Сегодня впервые за все эти месяцы напился с Жаком: на приеме у богача-любителя живописи по случаю (после вернисажа) выставки Мишо. Наконец-то познакомился с его подругой Мишлин Пан Кин (бывшая жена Куперника; он тоже был). Акварели весьма неровные. Но масло есть бесподобное!!! И тушь. Сам Мишо изумителен, полон юмора, дружбы – и «выделывает над головами коленца»! У богача масса его вещей (и Дюбюффе – гм…. нет, ничего – и др.), в т. ч. мескалиновые. Ко мне —!!! Сердечности, дружбы и внимания. Книжку подготовим (надеюсь… тьфу, тьфу!). Завтра Жак будет говорить с издателем. Дениз Эстебан рассказывала о Шаре, которого недавно видела. Мою с ним историю (многолетнюю) все знают. Все – это малюсенький мирок. Тем не менее.

   Ах, верный Жак! Если бы устроил Борьку на лето (возможно), какое-то время провел бы у них на юге. Нуждаюсь! И особенно с теми, кого люблю. Мишо говорит: «Бактерии вас боятся». М. б. Но думаю о других, куда более страшных. Ничего, одолеем.

   Мелочи купил – на ходу – Андрюшке.

   Переводы… Пишу… Но что в «Экспресс»?

   Попрошу у Мишо для Ник. Ив. книгу «Saisir»* – высший класс. Или уже послал? Ох, пьяный… И готовлю Борьке завтрак.

   …У тебя скоро день рождения. Кисанька, прими «рубашечки» в качестве юбилейного подарка. И помни, как я тебя нежно люблю.

   Матери к 27-му постараюсь написать. Если не успею, передай, что я ее люблю, ценю и уважаю («а ты меня?») – увижу ли еще?

   А все-таки приятно, что мама (моя) увлечена платьями и «водолазкой» (есть ли тут таковые? Не уверен… Магазины километровые внушают страх, а маленькие сверхдорогие). Вот ты бы поискала… Поймешь!

   Конечно же, надо подавать документы. «Поезжайте-ка лучше в Харьков…» ТТТиттт с маслом. Уже то отрадно (злорадно), что я их сейчас мариную – пусть понервничают. Подонки. То, что требуют от тебя соблюдения формальностей, – нормально и ни о чем не говорит. Откажут? Ну, тогда пусть пеняют на себя. Я, пожалуй, в консульстве – дипломатично и ясно – предупрежу.

   Я нарочно все вышесказанное отчеканил резко – потому что за определенной гранью «туманы» для меня нестерпимы. И еще потому, что мои звонки, насколько могу понять, лишь действуют тебе на нервы. Скажи прямо. И вырази определенно свои пожелания относительно нашего будущего. Ни ради Мориса, который бесконечно об этом спрашивает. Ради меня. Я к тебе должен прислушаться, а затем, приняв решение, готов совершить невозможное. Или… или…

   Письма твои мне неинтересны? Неправда! Об одном Андрюше можно писать подробно без конца. Ведь я его 15 месяцев не видел! И о себе. Об окружающем. О друзьях. О быте. Мне надо вдумываться и решать. Решать. Не говоря уж о том, что в письмах частица нашей души и любви. Пока дышится. Пока любится. Как быть без этого? Знаю, что во мне ничто не угасло, и только это сознание позволяет продираться сквозь дебри.

   …Устал. Но доволен. До часу ночи переводил вместе с Жаком – каркас подготовил сам. Говорю ему: «Вот стало на душе легче. А казалось бы: тридцать – сорок пустяковых строчек, которые и 5 сантимов не стоят». – «Да, “Озарения” не вращают турбины и не стреляют по аргентинским судам. И однако…»

   Доказал – в последние 2–3 месяца, – что можно переводить сильно и на французский. Так здесь, мне кажется, еще никто не переводил. Жув – Гонгору. Но куда мне до Гонгоры… Который все же ближе к «малофранцузскому» Жуву.

   Эх, Ириша, погулять бы нам по Елисейским Полям! Пока не наглотался антибиотиков…

   …текст обо мне, написанный для радио. – К сожалению, текст Мориса Бланшо, написанный для радио, не сохранился. Но он лег в основу его отзыва на программу работ Вадима в CNRS (Национальный центр научных исследований), приводимый ниже:

   ПОЭЗИЯ И ВРЕМЯ

   Я могу лишь отметить (в силу ограниченности моих познаний: неискушенности в русском языке, знакомства с русскими поэтами по неудовлетворительным переводам) важность исследовательской программы, предложенной Вадимом Козовым. Каждый чувствует и всегда предчувствовал, что к концу девятнадцатого века и в начале, да и на всем протяжении века двадцатого, в двух странах (Россия, Франция, да и другие, например, Англия с Т.С. Элиотом и его «Бесплодной землей») поэзия, требовательность поэзии обнажили не просто крах языка, но глубочайший переворот всей социальной и интеллектуальной практики. Переворот, который настолько же катастрофа, насколько и обещание, катастрофа в самом обещании и vice versa. Поэтическое произведение, уединенное, что бы ни связывало его с другими, являет в себе время, некое время, так что задним числом кажется пророчеством, хотя никто не в силах знать наверняка, что именно оно возвещает и не исчерпывается ли оно этой вестью либо, напротив, каждый раз возрождается в ней заново. В этом смысле можно сказать, что Малларме, Рембо (совершенно разными путями) выявили и назвали то содрогание времени, которое поздней проявилось в России, резче, чем где бы то ни было, хотя не оставило незатронутой «культуру», историю и других стран.

   По-моему, никто лучше Вадима Козового, благодаря его блестящему знанию русской и французской «литератур» и тому, что своим творчеством он принадлежит им обеим, не сумеет проследить, понять и донести до других готовность к перевороту и разрыву, заложенную в утверждениях поэтов названного периода и выраженную в их произведениях или через них. Речь идет о новом прочтении поэзии, а сквозь поэзию – о новом прочтении времени[12].

   Богач-издатель — Пьер Берес (собственно, Пьер Берестов, р. 1913), парижский книготорговец, издатель, галерист, специалист по старой и редкой книге; также издавал сочинения Валери, Шара, Мишо и других современных авторов. Его фирменный магазин открылся в 1939 году.

   «Saisir» («Удержать») – поэтическая книга Анри Мишо с иллюстрациями автора.

1982 ИЮНЬ

   Ириша родная,

   Борька на 3 дня укатил с Жераровым семейством за город. Надо срочно сделать еще несколько переводов (и доработать прежние) – не сплю, глаза на лоб лезут. Богач-издатель (ультрасноб) буквально сошел с ума от нашего предложения. Он и Жака ценит чрезвычайно. Но Мишо-Бланшо! Такое ему и не снилось. Так что рвется немедленно начинать. Будет огромное (по размерам) издание – как литографии Мишо, которые у нас (у меня их – в т. ч. гораздо более сильные – штук 50). Через пару дней все окончательно обсудим с Мишо. Но тексты не готовы.

   Еще одно. Согласился (после мучительных колебаний) перевести «ТРИ СЕСТРЫ». Деньги!! Еще и проценты буду получать с каждой постановки. Театр знаменит. Вслед за Греноблем покажет пьесу на авиньонском фестивале, а потом в Парижском дворце Шайо (!). Если получится (надо заострить текст), откроются иные, еще неведомые возможности. Но отдых – ноль. И если не устрою Борьку… В понедельник, видимо, подпишу контракт и, возможно, получу аванс.

   Да, а книга будет двуязычной. Очень важно! Печально только, что невозможно перевести самое сильное: «Еще одна вариация», «Отправляю навечно» и т. д. (Может быть, согласиться включить немецкий перевод? Сувчинские уверяют: отличный!) Книга Ник. Ив.* вышла. Я обеспечу ей достойную рекламу, и пусть не злится на предисловие. Скажи ему.

   Жак надписал только что вышедшую книгу (тексты о живописи): козовойщина – en pleine kozovierie exaltés. «В угаре козовойщины!»

   Киса, отнесись к происходящему стоически. Пусть они понервничают. Ты прекрасно знаешь: я не сдамся. И практические проблемы постараюсь решить наилучшим образом. Целуй моего красавчика. А я – тебя.

   Да, прятанье (все это) головы в песок, а ведь без преувеличения – страшная у меня жизнь. Для истории литературы, психиатрии, физиологии – и тоталитарных режимов – великолепный пример! Страшная!

   Мишо и впрямь настоящий друг. Если сбудется то, что он мне обещал (косвенно – в разговоре с Жаком), будут деньги на полтора года жизни. Что заплатит мне издатель – неведомо (плюс 10 или меньше экземпляров). Но Мишо получит треть (т. е. примерно 30 экз.) и собирается отдать мне львиную долю (примерно 25). Тираж – примерно 100 экз. Один экз. может стоить и 10 тысяч (и меньше гораздо, и больше).

   Цена зависит от количества литографий, которые согласится сделать Мишо. Потом буду потихоньку (с помощью Жака и других) распродавать. Завтра иду к Мишо. Хорошо, если бы он сделал не одну, а несколько цветных литографий. Цена сразу подскочит.

   Получился настоящий сборник. Потом можно будет издать его в обычном виде (с дополнениями).

   Издателя Мишо к себе не пустил («Я у себя не принимаю»): сам к нему пойдет. Возможно, и я. Плохо без машинки – друзья выручают.

   Морис снова переработал свой текст. Он тебе, кстати, еще раз написал. Его дружба – какая! – редчайший, необыкновенный дар. И поэзию мою он, как и Мишо, почувствовал. Он ведь скуп на пышные фразы – не стану и я повторять то, что он написал мне и обо мне. А русские? Ну да, Ник. Ив., Сувчинские… Вот и все.

   Прочти «Les ravagé»* Мишо: у нас есть (им надписанное) отдельное издание. Вошло в последний сборник. По рисункам душевнобольных. Местами просто гениально: и сколько щедрости, какое вживание и сострадание. Без слюней, но… Язык – чудо ритма и меткости – поэзии. Говорю это без экзальтации (и не «потому что») – много раз перечитывал.

   Да, это роскошное издание будет двуязычным (повторяюсь).

   Пичкаю Борю фруктами – горы! В конце месяца он на неделю «выедет» со своим центром в Бретань. Вскоре поедем с ним на разведку – смотреть место, где, быть может (???), удастся его устроить. Если… то он и август с ними (подростки «с проблемами») проведет в деревне. А июль – со Степой. А я – с Чеховым. Степу и Анн не видел 2 месяца. Телефонное общение – они заняты! Если бы хоть один раз выспаться!!! Не вру: с кучей таблеток – 4–5 часов сна, не больше, хоть ты лопни. И поэтический азарт! Помнишь? Мог бы уже целую книжку на русском написать…

   Кисанька, никак не могу тебе позвонить (недоразумения), да и времени – ни секунды. С Борькой – его молчание и стопроцентная беспомощность рядом – тяжело: ад! Временами. Спать даже времени нет. Духота дьявольская. Без конца хлопоты насчет Бори, родительские собрания, встречи с врачами, звонки (автомат), беготня…

   Над переводами работал как зверь. Ура! Мишо в восторге. Я ему читал (он просил) как когда-то Ник. Ив-у. Это было 3 дня назад. («Ты и я» – мой перевод: пляшет.) А сегодня мы были у издателя. Мишо пришел первым и, кажется, наговорил обо мне черте что: мол, гений и т. д. Издатель – сноб и богач – весьма симпатичен (Мишо приятно удивился; на лестнице признался мне: «Я всю ночь не спал. Готовил отповедь»), сверхлюбезен. Само присутствие Мишо привело его в восторженное состояние. Показал нам один из перлов своей богатейшей коллекции: гранки «Le coup des dé» («Бросок костей») с обильнейшими пометками и заметками Малларме. Меня приглашает обедать (т. е. ужинать) «по-семейному» – и чтобы обсудить конкретные детали. Хочет записать мой голос!!! (Мишо, что ли, наговорил обо мне?)

   Долго (всю ночь – в пяти экз.) правил чудовищно напечатанную рукопись. 1 экз. – Мишо, 1 – Морису, 1 – себе. И еще Жак, Мишель. Впрочем, машинистка Береса перепечатает – учитывая все мои «капризы».

   Мишель Деги поражается моей энергии. «В самом критическом состоянии вы имеете право не отчаиваться». А положение-то и впрямь критическое во всех смыслах. На июль Борька пристроен (Степан). А дальше? Сегодня позвонил Жоржу. Он может взять Борю к середине августа. Я вообще отдыхать не буду (м. б. на 2–3 дня съезжу в июле к Жоржу) – к середине августа надо перевести Чехова (покажу ему кузькину абсурдную мать). Уйму вещей надо Борьке купить к поездке (15–26) в Бретань (плюс 450 франков). Увы, я именно в эту неделю буду проходить очередные легочные исследования (и анализы – в 8 утра!). А на след, неделе у них встреча с американскими школьниками (с которыми весь год переписывались). А 12-го (суббота) мне обязательно надо присутствовать далеко от Парижа на свадьбе Присциллы С. (она у тебя была) – я и не знал, что она графиня. Так мне (и моей русской книге) помогла, и вообще весьма симпатичная. Друзей много – и необыкновенных. Верный Трак (театр – ему благодаря) и т. д. «Экспресс»? Нет пока времени.

   …Быт! Чтоб он сгорел. Даже сегодня, без Борьки (у Степы), после встреч с издателем, с Мишо… Ты бы сошла с ума при виде всех этих магазинов… овощи, мясо, фрукты, пироги, мороженое, смеси – все! Сверх всего! На все нац. вкусы… И в каком месте! L’lsle Saint-Louis – одно из красивейших в Париже; да, город красив местами до безумия – привыкнуть невозможно… Хотя приедается все – и особенно эти толпы, стада, тысячи, миллионы туристов всех мастей. Приедаются – быстро! – и магазины: нет времени, а изобилие требует времени.

   Переводы дорабатываю – яростно. Так французы не переводят (т. е. re-creation[13]). Мишо сначала говорил: штук 12; нет – в два раза больше (33 или 34 страницы) плюс русский текст, плюс литографии, плюс, м. б., Морис; в таком случае, по совету Жака, переведу еще – двуязычное же! Выбор вещей определялся возможностью перевода и звучания (пусть «странного») по-французски. «Книга» – «проходная» (ты, небось, и забыла) в «Грозовой отсрочке», а по-французски я ее так закрутил… Вот какой порядок: «Сваленный дуб», «Имя неуловимо», «Откуда взялось», «В путь» (Андрюшке), «Нет прощения», «Ты и я», «Среди хохота облаков», «Книга», «Себя ли ради» (Морис любит), «Ты все еще впереди», «И наконец», «Прочь от холма» (2 фрагмента – «Я провел эту жизнь…», «Не люби работу…» —

   Мишо в восторге), «Мы видели», «На правах одуванчиков», «Твое крыло», «Он» (опять же выбор Мишо, но больше всего ему по душе «Ты и я»), «Мелом и грифелем», «Узко – не разминуться», «Дорогу!» (Ник. Ив.), «Ни цветов, ни венков», «И наш гроссбух» (здорово вышло no-франц.), «И тайна» (вместо «Ярость и тайна» – чтобы не злить Шара), «Одиночество» (блошка Марьянушка – неописуемый конец).

   Только сейчас удосужился заглянуть в Парископ. Бездна отличных фильмов и кинофестивалей. Сегодня мог бы и пойти – еле жив… С туристическим сезоном киноразнообразие (скажи Мелетинскому) резко возрастает. Фестиваль Бунюэля, Бергмана, лучшие фильмы Хичкока, американцы всех эпох, «Лосей» (Лоузи) и т. д. Даже фестивали китайских фильмов и Кончаловского. Порнографии не видал. Не интересует.

   Степан может взять Борю только 11–12 июля. А мне надо перевести Чехова (плюс мое, дополняю, плюс, м. б., «Экспресс» и др.). Есть ли какая-нибудь эволюционная польза в Борином посещении лечебной школы? Не знаю; не думаю. Ему там хорошо, безусловно. Но состояние… статики. Плюс молчание, хотя не «пришиблен», с редкими «да» и «нет», «ничего», «неплохо», «все-таки». Я схожу с ума… Место там отличное: чего только они ни придумывают! Предстоящая неделя – встречи (в том числе театр и ресторан! – вечером) с американскими школьниками (целый год переписывались). Но, насколько понимаю, очень трудно дался Боре переход в среду иноязычия. Плюс отсутствие дома (и мне-то каково…). Плюс (м. б. главное) ты и Андрюша. Живи мы тут, разумеется, он продолжал бы посещать этот центр (и, возможно, началась бы терапия) – да и с Томатисом, профессором, что работает с «голосом больного», попробовали бы, и в других местах (и в Швейцарии есть идеи… – и в США, и в Израиле). Но нужен дом и минимальная устроенность. После того, как тебя не пустили, какая-то сокровенная струна во мне оборвалась. Нет, с этими подонками жить невозможно. Ни малейшего компромисса! Режим… Теперь думаю вот что: если тебе снова откажут, надо перейти к следующему этапу – ты напишешь заявление Брежневу с просьбой о выезде навсегда. Без криков, без истерики, но твердо: нет выхода, сын лечится в дневной клинике, муж болен туберкулезом и т. п. Я со своей стороны приложу все усилия. Такой оборот дела позволит и французам (уж я постараюсь) действовать более активно. Миттеран все же поедет в Москву… Ты мне, ради бога, не напоминай о советских порядках. Я их знаю. Но не принимал и не приму никогда. И не отчаивайся. Главное – твердость без чрезмерного шантажа (их «самолюбие»…). Эх, болваны!

Конец ознакомительного фрагмента.

   Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

   Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

   Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


Примечания

1
   Стихотворение В. Козового, впоследствии вошедшее в книгу «Прочь от холма».

2
   Букв.: черные ноги (франц.). – Речь идет о французах, выходцах из Алжира, возвратившихся во Францию в 1962 году.

3
   «Красная тень» (франц.).

4
   Малые боги (лат.).

5
   Классическая «Библиотека плеяды» в издательстве «Галлимар».

6
   «Восхитительному поэту» (франц.).

7
   В турецком стиле (франц.).

8
   «Инопланетянин» (франц.).

9
   Здесь: кляксы (англ.).

10
   «Ни цветов, ни венков» (франц.).

11
   Существование писателя реально зависит от его стола. Он не имеет права от него удаляться, он должен вгрызаться в него зубами (франц.).

12
   Перевод И. Емельяновой.

13
   Воссоздание (франц.).